Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Всегда нужно бриться самому, – многозначительно сказал парень и провёл ладонью по щеке, будто выщупывая, стоит ли ему прямо сейчас отправиться в туалет и там подровнять щетину или всё-таки подождать до завтра.
Глупый разговор. Но Эшли улыбалась. Ей разговор казался забавным.
– И вообще, – впервые за всё это время парень посмотрел прямиком на меня, – брейся везде, где можешь. Это, чёрт возьми, важно. Слышишь?
Я кивнул, не совсем понимая, почему он об этом говорит с такой серьёзностью.
– Запомни, главное правило: ясень без кустов кажется выше.
Я не сразу понял, о чём идёт речь. Думаю, это читалось по моему лицу, и парень, усмехнувшись, хлопнул себя по шортам. Я наконец догадался, о каком ясене он говорит, и поморщился. Парень, довольный тем, какое впечатление на меня произвела его мудрость, рассмеялся. Не знаю, куда бы нас завёл этот разговор, но тут Эшли предложила мне выйти на веранду, проветриться, и я с радостью согласился.
На веранде было по-вечернему свежо, а возле фонарей беззвучно вились обезумевшие мотыльки. Эшли сразу закурила. Я тоже закурил. Собственно, курить я начал именно в Чикаго. Сам не знаю зачем. Подумал, что так будет проще. Правда, выглядел глупо – даже фольгу из пачки не вырывал, не знал, что все так делают, да и затягиваться старался чересчур жадно, отчего меня поначалу подташнивало.
Мы с Эшли какое-то время смотрели на тихие глыбы университетских зданий – все как один из красного продолговатого кирпича, с белыми окнами, многоскатной черепичной крышей, а порой и с неуклюже торчащим дымоходом. Смотрели на чёрные улочки кампуса – днём всегда заполненные студентами, а сейчас начисто вылизанные безлюдием. Потом разговорились про занятия. Выяснилось, что профессор Джей, преподававший мне американскую литературу, – дедушка Эшли. Это было неожиданно и очень странно. Они были совсем не похожи.
Вообще, профессора зовут Йовица Югович (Jovica Jugović по-английски). Он так и представился на первом занятии. Попросил всех по очереди произнести его имя. Ни у кого не получилось. Только у меня. Я не единственный иностранец в группе, там ещё сидят две кореянки и один палестинец, но с полным именем профессора справился только я. Глупая затея, а профессору, кажется, понравилось, как все коверкали его имя. В итоге студенты стали называть его «профессор Джей», а он и не сопротивлялся. Да и потом выяснилось, что он не такой уж зануда и, кажется, очень гордится тем, что сорок шесть лет назад первым из своей семьи приплыл в Нью-Йорк. Два года отработал простым докером, три года ходил рыбачить, потом женился на американке, с которой и переехал в Чикаго, где они живут уже тридцать один год, из которых он семнадцать лет преподаёт американскую литературу. И все эти сроки из своей жизни он называл очень точно – не просто «много лет» или «почти два десятка», а именно «семнадцать» или «тринадцать», ещё и с какой-нибудь отсылкой к тому, что тогда происходило в Штатах, и с обязательным упоминанием, что в Нью-Йорк он приплыл без гроша в кармане и совсем не зная английского языка. Иногда мне кажется, что профессор Джей с удовольствием посвятил бы парочку занятий своей биографии, которая ему самому, наверное, кажется даже интереснее разговоров о Драйзере или Фицджеральде, но он ничего подобного не делал, а про свою семью рассказывал лишь на семинарах, и то урывками.
Мне понравилось, как профессор Джей сказал: «Чем больше слов мы знаем, тем более глубокими становятся наши мысли». Тут не поспоришь. Я и сам в последнее время обо всём бытовом и повседневном думаю только по-английски, но, когда дело доходит до чего-то действительно сложного, я пока неизбежно перехожу на русский. Профессор Джей советовал запоминать новые слова, встречающиеся в книгах, – если и не вывешивать их на бельевых верёвках, как это делал Джек Лондон, то хотя бы расклеивать на стикерах, просто чтобы они каждый день попадались на глаза. Многим студентам идея пришлась по душе.
Я рассказал обо всём этом Эшли. Думал, ей будет приятно, но она почему-то погрустнела. Мы ещё поговорили о занятиях, о столовой, о случае, когда в начале сентября под мостом в кампусе нашли мешок со щенками, а потом вдруг Эшли сказала, что два года назад нарочно прыгнула под машину. Что у неё был сложный перелом ноги. Врачи напророчили ей, что она будет хромать, но она никогда не хромала, да и с костылями ходила только два месяца, а не полгода, как ей обещали. Эшли даже прошлась по веранде, и я не смог сказать, какая именно нога у неё была сломана. Эшли понравилось, с какой искренностью я это признал. А я подумал, что хочу быть рядом с ней. Просто стоять рядом, слушать, как она говорит. Видеть её лицо. И не так уж важно, о чём именно мы разговариваем и что происходит вокруг.
Лучше не признаваться вслух в том, что тебя действительно волнует. Люди начинают считать тебя странным, становятся какими-то неспокойными: им хочется над тобой посмеяться или унизить тебя, будто им вдруг делается страшно, что они тоже станут странными, и они пытаются себя защитить. Не то чтобы меня ранили насмешки, нет, я уже привык, тут другое. А может, и ранят, не знаю. Но в любом случае мне жалко этих людей. То, как они пугаются, то, как начинают защищаться… Я ведь стараюсь сдерживаться, а тут на американской литературе не сдержался, сказал, как думаю, и даже не сомневался в том, что поступаю правильно. Это на меня Эшли повлияла. С ней можно говорить всякое и не бояться, что она не так поймёт, вот я и подумал, что с её дедушкой можно говорить так же свободно.
Мы обсуждали «Великого Гэтсби», и профессор Джей сказал, что весь текст очень музыкальный, что это настоящий джаз со всеми его синкопами, только переведённый с языка нот на язык букв, а я заявил, что тут всё наоборот, что на самом деле музыка – тоже текст:
– Да и вообще всё вокруг – это текст. И люди, дома, и то, как летят птицы. Даже картины. Это всё текст, который ты читаешь.
– Картины – это картины, – возразила Синди, та самая, что провела детство в Японии. Она всегда подвязывает волосы цветной лентой и, в общем-то, выглядит не очень серьёзно, поэтому я удивился, что она решила со мной спорить. – При чём тут текст?
– При том, – я пожал плечами. – Это тоже набор символов, который мы читаем как прозу. Ну, или как поэзию.
Я ещё много чего сказал, а потом добавил:
– А когда понимаешь, что мир вокруг – это набор строчек, и вообще, чем больше об этом думаешь, тем отчётливее видишь, что ты сам – тоже текст.
Мне бы стоило остановиться. Я уже сказал достаточно, чтобы показаться странным, но никто меня не останавливал и даже не смеялся надо мной. Наверное, все подумали, что на занятиях по американской литературе это звучит вполне допустимо – не то что на международной политике или на какой-нибудь социологии. Скажи я такое где-нибудь в столовой – на меня, уверен, посмотрели бы косо, но тут даже Ти Джей не стал отпускать свои плоские шутки, а ведь это единственное, что ему действительно удаётся. Так что я честно и без опасений закончил:
– Поначалу это пугает. А потом успокаивает. Когда становишься текстом, когда весь обрастаешь цитатами, у тебя ничего не болит. Да и вообще жить проще, потому что понимаешь, что как текст ты всегда можешь совершенствоваться.