Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Подойди ближе, утёнок, – шепнула тётя Агата. – Он хотел, чтобы на них смотрели с того расстояния, на котором он их создавал.
И я шагнула. И расплакалась. И пропала навсегда.
Потому что нашла свою стихию.
Нашла свой язык. И яро захотела говорить на нём, кричать.
А потом что-то запищало, вокруг засуетились, но я успела, я поймала. Я испытала экстаз.
По пути домой я спросила у тёти Агаты, как она поняла, что меня нужно знакомить с искусством, а не вести, например, на каток. Но она, как настоящая фея, не желающая раскрывать природу своего волшебства, лишь ответила, что для катка у меня слишком длинные ноги, жалко было бы их ломать.
На следующее утро мне доставили огромную коробку. Под настороженным взглядом мамы я извлекла из неё стопку всевозможной бумаги для рисования, многочисленные баночки и тюбики с краской и альбом с репродукциями Марка Ротко. И моя жизнь круто изменилась.
А потом снова изменилась, и опять, и ещё, и теперь я сидела на кухне в доме на краю земли, задумчиво повторяя на тарелке узоры с тётиной юбки при помощи вилки и соуса от гуляша.
– Ты зачем приехала, Мира? – спросила тётя Агата.
Умела она так: то ласково пёрышком за ушком, то прямо в лоб, не отвертишься. Я подняла глаза, помолчала немного, а потом тихо проговорила:
– Убийца всегда возвращается на место преступления.
– Это был несчастный случай, – мягко сказала тётя. – Ты не виновата.
О-о-о, тут я могла бы предаться долгому монологу, по очереди вынося не терпящие возражений обвинительные приговоры то бесстрашной девчонке, возомнившей себя ночной гонщицей, то уступчивому мальчишке, поддавшемуся на её уговоры, то эксцентричной тётушке, разрешившей рассекать на машине без прав, то чёртову лосю, вздумавшему выйти на дорогу в кромешной мгле. У меня было время обдумать всё это тысячу раз, осудить всех и всех же помиловать… кроме себя.
Потому что потом я совершила другое преступление, куда страшнее.
– Ладно, нормально всё, – натянула я улыбку, почувствовав, как в уголках глаз собираются слёзы. Отщипнула краешек лепёшки, смахнула им соусные узоры с тарелки и закинула в рот. – Я поживу у тебя немножко?
– Да ради бога! – Тётя Агата грациозно поднялась со стула, откликнувшись на свист кипящего чайника. – Отец твой, полагаю, не знает, что ты тут?
– Никто не знает, они там заняты все, им не до меня. Матильда опять беременна, объясните мне кто-нибудь, зачем с таким яростным желанием плодиться и размножаться нужно было тратить шесть лет на МГИМО? А Милка делает вид, что учится, но он такой тупой, что не удивлюсь, если однажды схватит скальпель не за тот конец.
– Ты так и пышешь сестринской любовью.
– Не, ну а чего они? – возмутилась я, хотя тётя Агата была права: во мне говорила детская ревность и навсегда приклеенный ярлык среднего ребёнка – недостаточно идеального, как старшая сестра, и недостаточно желанного, как младший брат. – Зато ты, тётушка, пышешь несуетностью и негой, – сменила тему я, лукаво улыбнувшись. – Скажи, ты по утрам открываешь окно и поёшь, а на твой голос распускаются розы и отзываются птицы, да?
– Ну естественно! – рассмеялась тётя Агата.
– А у меня получится?
– Так попробуй.
Я торопливо выскочила из-за стола, потеснила стоящий на подоконнике горшок с геранью, распахнула створку и пропела:
– А-а-аа-а-а!
Правда, это больше походило на крик раненого тюленя, и птицы ответили мне возмущённым:
– Мя-а-а-ау, дура!
Ну ладно, «дуру» я додумала.
– О, это Клементина, – пояснила тётя, когда в целях самосохранения я закрыла окно и даже заперла его на щеколду. – Любит гулять по крыше, ворует клубнику у соседей и считает себя предводителем кабанов. И ещё это кот.
– Кот Клементина? – нахмурила я лоб, а тётушка развела руками.
Мы провели за разговором весь вечер. Делились новостями и вкусными сплетнями, вспоминали всякие истории: смешные – из моего детства, достойные голливудских экранизаций – из тётиной молодости. Пили много чая с между делом испечённой шарлоткой, а с наступлением золотого часа перебрались в сад, уселись в плетёные кресла, закутались пледами, обложились кошками и наблюдали, как солнечные лучи застревают в кронах деревьев, как кружат в небе белохвостые орланы, как просоленный ветер выводит на песке новые завитушки.
И так мне было легко, словно я – Одиссей, вернувшийся после долгих лет странствий на свою Итаку, где уже не ждали, но любили и были готовы принять, несмотря на все совершённые ошибки, череду неверных решений и адское стечение обстоятельств. Я так и написала в сообщении: «Знаешь, я дома», – и прижала к груди телефон, прикрывая глаза и улыбаясь никому… или нет, самой себе.
Тётя Агата сладко зевнула и откланялась, когда на сад спустился густой вечерний сумрак. Она и раньше так делала, отсекая себя от внешнего мира ровно в девять, запиралась в комнате, и я не знала точно, чем она там занималась: спала, читала, вязала или купалась в ослином молоке.
Я, привыкшая к московскому ритму жизни, ещё немного побродила по затихшему дому, помыла посуду, поиграла с котиками, предприняла попытку разобрать чемодан, но стоило его открыть, как в нём сразу же с максимальным комфортом устроилась круглая белая Тереза, и я решила не тревожить беременных женщин почём зря. Выключила свет, залезла под одеяло и долго смотрела в потолок, где в отблесках лунного света разгуливали тени от деревьев и загадочных животных. Одно из них, чуть менее загадочное, запрыгнуло на спинку кровати и вперилось в меня блестящими глазами, но когда я попыталась поймать шерстяное чудище руками, оно, играючи треснув меня по лицу пушистым хвостом, исчезло в темноте.
Сон не шёл.
Да и как я могла уснуть, если совсем рядом, на расстоянии одного маленького посёлка и едва заметной лесной тропки, стоял старый дом фахверкового типа, в котором…
И я встала с кровати.
__________[1] В 1961 году в Музее современного искусства в Нью-Йорке картина Анри Матисса «Лодка» 47 дней провисела вверх ногами, пока одна из посетительниц не указала на оплошность.
Едва окончив школу, я собрала вещички, помахала прогорклой Москве рукой и рванула на край земли русской к тёте. Родителям сказала, что еду с друзьями на море, гайморит лечить, и не сильно-то соврала – ну, если только в том, что гайморита у меня не имелось. Они не возражали: папа уже мысленно отправил дочурку в бизнес-школу в Италии, а мама была полностью поглощена проблемами брата, который никак не мог сдать ОГЭ, тупица.
К тёте я явилась с горящими глазами и папкой эскизов, в коих явно прослеживались вкус и художественная эрудиция, но не было отпечатков пальцев. К тому времени я уже неплохо освоила перспективу, умела работать со светотенью, проглотила десяток учебников по пластической анатомии, научилась выстраивать композицию, опытным путём разобралась в особенностях угля, сангины, пастели, акварели, гуаши, акрила, масла и темперы, резво жонглировала кистями и фехтовала шпателем, а ещё узнала, как делается кроликовый клей. Я по-прежнему вдохновлялась цветом, любила смешивать, наслаивать и долго рассматривать получившиеся оттенки, замечая, что мои абстракции – симпатичны, но мертвы. Да, у меня был язык, но не было голоса, а без него художник не может состояться, и всё его творчество навсегда останется пустым эпигонством.