Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На картине изображена череда глаз дрозофил (Drosophila melanogaster). Генетики Зоологического института при Цюрихском университете подвергли этих мух радиационному облучению. Корнелия решила не изображать головы дрозофил целиком, а глаза разместила на бумаге-миллиметровке так, что они расположены в точном соответствии своим отсутствующим телам. Но от облучения мухи мутировали, глаза на их головах размещены криво, и потому, хотя сама композиция упорядоченная, горизонтальные и вертикальные линии на картинах неровные. Систематическая произвольность в творчестве Корнелии порождает нечто регулярное, но не единообразное: так визуальными средствами выражена идея, которая служит стержнем ее понимания природы, эстетики и науки; ее картины говорят нам, что миром правят одновременно стабильность и произвольность, принципы порядка и случая. Глаза мух выглядят престранно. По величине и форме они совершенно разные. Из нескольких глаз проклюнулись элементы крыльев – аномалии, на основе которых ученые исследуют механизмы развития клеток («Это как систематически спускать поезд под откос, чтобы его исследовать», – говорит Корнелия [14]). А вот муха (контуры которой угадываются в незаполненном пространстве), у которой вообще нет одного глаза.
Поскольку Корнелия терпеть не может натурализм в живописи (она говорит, что натурализм поощряет зрителя сосредотачиваться на «реальности» изображения, на мастерстве художника, на умении художника «видеть мир») и поскольку она хочет, чтобы мы сосредотачивались на формах, она изобразила глаза мух черными, а не красными, каковы они в жизни.
Эту картину Корнелия написала в 1987 году. Но дрозофил-мутантов она впервые зарисовала двадцатью годами раньше, когда работала научным иллюстратором в Цюрихском зоологическом институте [15]. В соответствии со стандартным протоколом экспериментов, провоцирующих мутации, этим мухам давали корм с добавлением этилметансульфоната. Корнелию так заинтересовали мутации мух, что она начала рисовать деформированных насекомых на досуге, экспериментируя с ракурсами и цветом, и даже отлила несколько увеличенных голов мух в пластике. Так Корнелия пыталась разобраться в пугающем мире, куда ее втягивала работа. В институте ей поручили зарисовывать всё многообразие облика мутантов, которых принято называть квазимодо. Эти существа были чудовищными калеками с хаотичными деформациями тела. Чтобы подготовить голову мухи для иллюстратора, всё, что внутри головы, растворяли в химическом веществе, и оставалось только жутковатое «лицо», напоминающее маску. «Мутанты упорно не оставляли меня», – писала Корнелия. И действительно, с того момента над всем, что она делает, витают реальные и потенциальные жертвы индуцированной мутации [16].
Картина выше – одна из тех, что Корнелия написала непосредственно перед тем, как в июле 1987 года отправиться в экспедицию в шведский Эстерфарнебо – точку Западной Европы, наиболее загрязненную, как полагала Корнелия, радиационными осадками после Чернобыльской катастрофы. Это путешествие стало для нее началом нового жизненного этапа – времени споров и не всегда желательного внимания. Глаза без тела, нервирующие своим сочетанием бесстрастной абстракции с безысходным гневом, – предчувствие, пророчество. Когда в Чернобыле полыхнул реактор, Корнелия уже была к этому готова. «Чернобыль просто стал ответом на вопрос „Что здесь творится?“» – недавно сказала она мне. К тому времени Корнелия уже была очевидцем. Она уже заметила, что в ее саду численность слепняков снижается. Уже насмотрелась на монструозных дрозофил. Что лаборатория, что планета – всё едино. Что теперь отгораживает лабораторию от внешнего мира? Корнелия уже распознала новорожденную эстетику. Ничто в природе и ничья природа не защищены от влияния этих явлений. «Мы упорно цепляемся за образы, которые не соответствуют переменчивой действительности», – написала она [17].
Чернобыль стал всего лишь лучом, высветившим кошмар, наглядным свидетельством того, что было незримо.
В 1976 году Корнелия Хессе-Хонеггер вела тихую деревенскую жизнь в окрестностях Цюриха. Двое маленький детей, зацикленный на себе, невнимательный муж – и страстный интерес к слепнякам. Ее влекла не только красота этих насекомых. В их характере есть нечто эдакое. («Я нахожу совершенно поразительной их способность осознавать определенные обстоятельства», – говорит она.) Их своеобразие поощряло в ней пыл коллекционера насекомых («Это вроде патологической зависимости», «Найти слепняка – невероятная радость… райское наслаждение!»). Она быстро изучила слепняков, обитавших неподалеку от ее дома, и начала примечать индивидуальные различия («Индивидуальные различия вообще-то поразительные»), а также общепризнанные различия конкретных семейств и видов. На лето семья уезжала в дом родственников мужа в кантон Тичино на юге Швейцарии. Корнелия вставала рано, когда пейзаж еще был окутан утренней дымкой, и бродила по болотистой местности, ловила насекомых, всё лучше узнавая местную флору и фауну.
Коллекционирование по-своему сближает с насекомыми. Выясняя привычки слепняков и обнаруживая их тайные убежища («Я доподлинно знаю, где их найти…»), Корнелия стала тонко чувствовать, как выглядит мир в их восприятии. («Они лентяи!» – сказала она мне со смехом.) Корнелия прониклась убеждением, что слепняки знают, когда она приближается, «осязают» ее взгляд, понимают, что она старается никогда не встречаться с ними глазами. Занимаясь сбором слепняков, Корнелия стала разбираться в экологии насекомых и изучила их характер. Как тут не изучить? А сближение иного рода произошло благодаря тому, что Корнелия писала слепняков, сосредоточенно рассматривая их: так она стала специалистом по их морфологии и многообразию их разновидностей.
Работа художника, уверяет она (отсылая к прошлому – к швейцарскому натуралисту XVI века Конраду Геснеру, к художнице и исследовательнице Марии Сибилле Мериан, которая стала для Корнелии источником вдохновения, к Мэри Эннинг, которая освоила палеонтологию самоучкой и собирала окаменелости [18]), – это способ приобрести многогранные знания об изучаемом предмете, увидеть его во всей его биологической, феноменологической и политической полноте. Живопись и графика – не просто способ выразить то, что мы видим, а дисциплина, обучающая нас видеть: видеть в широком смысле – проникать в суть. Занимаясь живописью, Корнелия может фиксировать аномалии, подмечать закономерности и взаимоотношения на основе своего архива насекомых, собранных в разных местах, осознавать, что именно эти дефекты ей уже где-то встречались: в Эстерфарнебо, Чернобыле, Селлафилде, Гундреммингене, Гааге. «Это открытие нового мира, – говорит она. – Чем дольше я вглядываюсь, чем глубже я погружаюсь в этот мир, тем теснее с ним сближаюсь». Ах, если бы жизненные обстоятельства позволяли ей целых полгода писать одного-единственного слепняка. Если бы… «Мне бы хотелось идти всё глубже, глубже и глубже…»
Поздний вечер. Мы поужинали и любуемся знаменитыми чернильными зарисовками луны, которые сделал Галилей. Корнелия обожает эту серию зарисовок («Это и есть искусство!»). Сделаны они в 1610 году, когда Галилей зарисовывал увиденное в телескоп, который недавно смастерил; это новаторское изобретение позволило четко разглядеть совершенно новый мир. От этих рисунков исходит аура первооткрывательства, нагоняющая клаустрофобию. Чувствуется, как Галилей торопился запечатлеть зрелище, сам не веря своим глазам («Что порождает еще большее чудо…» – удивляется он), спешил уловить неподвластные воображению текстуры прежде, чем луна повернется и они скроются во мраке и, возможно, никогда больше не станут зримыми [19]. Корнелия рассказывает мне, как коллеги Галилея рассматривали эти зарисовки увиденного им в ночном небе, но не смогли опознать объекты, которые он им показывал. Это была вовсе не та луна, которую они знали. Как могли они положиться на зрелище, которое открывалось через непостижимый для них инструмент? Они «смотрели незрячими глазами», говорит Корнелия. Они так держались за свое мировоззрение, так уютно чувствовали себя в своем мирке, что смотрели, но не видели, смотрели, но не понимали, что видят.