Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нервозность экипажа достигла апогея.
— Дальше так нельзя, — оборвал длиннолицый. — Надо что-то делать. — Он пробрался по качающемуся полу и встал на колени передо мной так, что член его оказался перед моим лицом, но теперь пенис этот стоял и раскачивался, задевая кончик моего носа. Сердце мое работало, как поршень, вгоняя в голову и плечи словно бы ледяной и чудовищный газ. Я заметил, что длиннолицый держит в правой руке скальпель, он не угрожал мне, просто вертел его в пальцах.
— Ну, что же ты, давай! — с дрожью в голосе процедил он, и я к своему удивлению вдруг начал сосать этот длинный сочащийся член, а длиннолицый водил длинным сухим пальцем по моему загривку, по ложбинке на спине, и сердце мое вдруг вместо ледяного газа стало качать к голове теплую липкую жижу, и слезы выступили у меня на глазах. Я даже не заметил за этим занятием, как Порфирий Петрович пристроился к моему заду, а просто понял в какой-то момент, что тяжелые, мягкие удары по ягодицам моим продолжаются уже минут пять. Я пошарил в полумраке и нащупал член юнца, мягкий, не стоящий, напуганный. Я вертел его, мял в пальцах, трепал, а он все не хотел и не хотел вставать… Интересно, что обо всем этом думал водитель.
Член юнца все же встал в моей руке и тут же брызнул мне на спину, и на стекло бокового окна, это спровоцировало то, что в рот мне потекло, и я проглотил горьковатую теплую муть, сладкую и отвратительную.
Только Порфирий Петрович еще некоторое время мучил мою вымазанную в вазелине жопу, но и тот отвалился потный и как-то мучительно скромно сел на боковое сиденье.
Я огляделся и понял, что машина остановилась напротив моего подъезда. Меня развязали и сунули в руки мне узел с одеждой.
— Ладно, беги домой, — буркнул уютно Порфирий Петрович. — А то у нас сегодня еще прорва пациентов.
Я поднимался голый по лестнице, и было уже четыре утра, и задница моя болела, но паршиво больше не было, напротив, внутри меня стояла стеклянным столбом какая-то нечеловеческая изматывающая эйфория. А «Скорая помощь» со своим причудливым экипажем неслась уже где-то по щербатым совковым хайвэям в сереющей ночи, прошитой светящимися нитками поездов, покрытой сухой ядовитой пылью, обалдевшей от близкой, желанной, но все еще не желающей распахнуться огромной весны.
От зеленой густоты воды поднимался косогор, упираясь нижним краем в кирпичное строение без крыши. Я приходил на гребень косогора читать, а в кирпичном строении жили собаки.
Среди собак имелся маленький смешной песик темно-коричневой расцветки, я прозвал его про себя Каштанкой, он-то и интересовал меня пуще книг, которые я приносил с собой.
Песик этот с завидным упорством каждый вечер прибегал в развалины, таща с собой ломоть какой-нибудь еды, в несколько раз больше его самого. Однажды он принес туда батон колбасы, который пропал у меня из холодильника утром. Он начинал есть, радостно визжа, и всегда в этот момент появлялись три здоровенных кобеля, и начиналась жестокая собачья дележка жратвы. Шерсть летела клочьями, а песик вжимался в угол и, поскуливая, глядел, как жрут добытое им мясо. Потом кобели имели его по очереди. Что странно, они никогда не занимались этим друг с другом. Чем чаще я наблюдал сию собачью несправедливость, тем сильней мне хотелось забрать песика себе, тем более, что кражу колбасы из холодильника могла совершить лишь только очень умная собака.
Однажды, возвращаясь с моря, я увидел Каштанку, он трусил по направлению ко мне и в сторону пляжа. Более удобного случая свести знакомство нельзя было представить. Каштанка взял у меня котлету, но когда я хотел его погладить, он как-то по-особому весело завизжал, но одновременно оскалился, и шерсть стала дыбом на его спине. Тут же из-за кустов появились те самые три огромные пса. Один стал за спиной у Каштанки, а двое по бокам от него. Каштанка зарычал на меня так просто и уверенно, как может рычать только очень большая и сильная собака, и мне вдруг стало страшно.
Выпивать нехорошо, это факт, а я вот взял и выпил. Только что я был среди бархатных гардин, трогал чьи-то голые ноги, тушил сигарету о спинку кресла, и вот я уже убегаю и очень боюсь поскользнуться, и неритмичный мокрый топот за моей спиной все ближе, и какая-то звезда сквозит в мокром асфальте, в окне пустых дач, и убежать я не смогу, это непреложный факт, потому что легкие мои прокурены, а сам я высокий и хлипкий недоносок, манерный ошметок провинциальной моды, смазливый слизняк со студенистой волей, и страх мой бежит впереди меня, а за мною гонится здоровяк со сросшимися бровями и сорванным ногтем на большом пальце правой руки.
Каждый день, когда я проходил по этой улице, он глядел на меня с нехорошим тупым спокойствием. Он не говорил мне ни слова, но мизинцем правой ноги я чувствовал, что однажды он захочет меня изнасиловать, выебать жестоко и грязно, но без садистской истерики, и после этого я не смогу уже больше спать ни с Димой, ни с Женей, у меня уже не будет стоять, и мне останется лишь умереть.
Я должен был давно переехать в другой город, купить пистолет или хотя бы просто перестать ходить по той дороге, однако вместо этого я с сопливой обреченностью ежедневно дефилировал мимо него, непроизвольно начиная манерничать перед ним, заигрывая, поглядывать на его не меняющееся лицо. Возможно, я просто попал в зависимость от адреналина, который вздергивал меня на небеса, стоило мне заметить издалека эту сутуловатую фигуру.
И вот сейчас он гонится за мной, и что же я делаю, как же я поступаю в такой ситуации? Я достаю из кармана зеркало, карманный кокетливый приборчик и вижу в нем свои испуганные подведенные глаза, черные крашеные волосы а ля Калвин Кляйн, а другой рукой достаю расческу и причесываюсь. Я причесываюсь на бегу, и с каждой минутой лицо мое в зеркале становится спокойней и ясней, и муть ужаса в глазах сменяется каким-то иррациональным расчетом.
Я не понял, в какой момент в зеркале появились сросшиеся брови, а ноготь на моем пальце превратился в старый заскорузлый шрам. Скорее всего, это случилось, когда я выронил расческу. Я все-таки догнал его, он упал на траву и лежал у моих ног, глядя снизу вверх собачьими глазами. Я поднял его с земли и отряхнул этого мальчишку, после чего поступил единственным возможным в подобной ситуации образом. Я улыбнулся ему, спустил свои брюки и подставил ему задницу.
В том-то и дело, что гении бывают разные, и любить их надо во всех ипостасях. Одни гении играют целыми днями в «66», а другие возводят полезные механизмы. Я знавал гения, который умер через три часа после рождения, но все же успел оставить после себя около полусотни отличных картин, а друг мой Боря часто с усмешкой рассказывает о другом гении, прожившем до двухсот с лишним лет и не заработавшем даже на хлеб с маргарином. Я стараюсь не иметь среди своих знакомых много гениев, так как у всех у них есть глупая привычка поедать в приличном обществе собачьи консервы. А представьте себе приличное, даже несколько чопорное общество, что вот оно сидит и, к примеру, общается, и тут три или четыре гения одновременно, как по команде, выхватывают свои банки с собачьими консервами и начинают поедать их с громким чавканьем. Разумеется, какая бы приятнейшая атмосфера ни создалась бы в обществе к этому моменту, она сразу же оказывается погублена. Оттого приличные люди гениев у себя не принимают. Однако я гуманист и пускаю к себе гениев, конечно, лишь тогда, когда у меня в гостях нет никого из приличных людей. У меня даже всегда есть в запасе банка Педигри Пала в качестве угощения. Только ведь я какой-то совсем не приличный человек, и поэтому никто из гениев не станет при мне питаться собачьими консервами.