Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то мы с ним говорили, что тромбоциты чем-то похожи на строителей, потому что помогают залечивать раны. И Игорь изобразил тромбоцит с лопатой.
— А почему он желтый? — спросил я.
— Мне переливали, я видел. Только вот брюки у меня получились черные…
«Получились»… Конечно, тромбоцит выкопал яму для каких-то строительных нужд, но мы можем «прочитать» рисунок по-другому: на его пути встретилось серьезное препятствие. Оно перекрыло дорогу, и ему предстоит спуститься вниз, а потом карабкаться вверх. А сейчас тромбоцит «стоит на краю…».
Насколько образ тромбоцита совпадает с тем, кто его нарисовал? Мы видим, что Игорь превратил его в человека. И даже одел. У тромбоцита нет волос, что добавляет сходства с автором рисунка.
Рисунок сделан в марте, а в июле того же года Игорь умер…
И, конечно, предчувствие смерти проявляется в снах. Мама одного мальчика рассказывала:
«Говорит, что хочет в рай, к Богу. Видел сон, как мы с ним поднимаемся на лифте в каком-то высоком доме. Мы поднялись на 119-й этаж. Там был Бог».
Наступает момент, и ребенок просто следует желанию освобождения. Вспоминает мама Изабель:
«…ты начало сознательно и обдуманно прощаться со всеми…
…Продиктовала мне список, кто, что должен получить на память о тебе…»[154]
Способность прощаться (применимо ли здесь слово «умение»?) никак не связана со степенью взрослости биографической. Это результат внутреннего взросления ребенка в ходе болезни, зрелость метафизическая, которую митрополит Антоний назвал «мерой приобщенности к вечности». Конечно, подросток будет «собираться в путь» не так, как это сделает дошкольник, но у обоих будет и нечто общее — их устремленность в Вечность. Это похоже на следование зову иного мира, призывающего ребенка к переходу туда. Дети оставляют здесь все, и даже любящих родителей, но одновременно передают им бесценный дар — свой пример перехода в Вечность.
Вспоминает мама Изабель:
«…она заставила меня подумать заранее, — как пройти весь этот путь, и в самом конце его отпустить любимого человека, чтобы он мог умереть с миром. Я поняла, мне нужно использовать каждую минуту, пока мы вместе. Не во временном продлении твоей жизни лежит исполнение предназначенной нам судьбы, а в той доброте и глубине общения, какой мы наполним дарованный нам Богом общий отрезок жизни».
Слово, наиболее полно выражающее суть этого процесса, — завершение. Ребенок завершил жизнь. И дело не в длине этой жизни. Когда плывешь по реке в лодке и опускаешь руку в воду, не сможешь зачерпнуть больше, чем вмещает ладонь. Не важно, сколько длилось это погружение — секунду или час. Все равно больше не зачерпнешь. Ладонь — это мера. Она наполнилась и лишнего уже не вместит. Может быть, то же происходит и с человеческим сердцем, погруженным в воды времени? Если оно наполняется всем необходимым для Вечности, оно исполняет свою меру…
Можно ли сказать, что детям умирать легче? Наверное, лишь в том смысле, что они в большей мере приобщены к Вечности, еще не успели истончить живительную связь с ней земными привязанностями. Митрополит Вениамин Федченков рассказывал:
«В Симферополе в семье Р-х умирал трехлетний любимец. Родители плачут. А он говорит им: “Домой, домой ухожу”»[155].
Чем младше ребенок, тем эта связь прочнее. Но предшествующая смерти болезнь в каком-то смысле уравнивает и подростка, и дошкольника в их неземной детскости и одновременно взрослости.
Вот случай, услышанный мной от одной мамочки в больнице. В одной палате или в одном отделении с ними, я точно не помню, лежала девочка лет пяти. Лечилась она давно, но безуспешно. Состояние ее ухудшалось, и в какой-то момент ее перевели в детский хоспис. Там она довольно долго получала поддерживающее лечение. И вот однажды сказала: «Хватит». Возможно, она говорила это и раньше, как и многие дети, но, поддавшись на уговоры родителей или врачей, соглашалась продолжать лечение. Но на этот раз ее «хватит лечиться, хочу домой» было сказано так, что родители согласились с ее просьбой (или решением?), врачи прекратили терапию и отпустили их домой.
Насколько я помню, дома она побыла недолго. В один из дней она попросила позвать родственников и близких. Когда они пришли, она простилась со всеми. Потом попросила, чтобы папа взял ее на руки. И так, на руках у него, умерла.
В самом начале своей книги мама Изабель пишет:
«Ты ушла от нас десять лет назад — в твой рай… Как ты беспокоилась за нас, как оберегала, всегда такая уверенная и сильная! У твоей постели, когда ты уже лежала без сознания, я в первый раз читала вслух всей нашей семье твой дневник, написанный тобой в последние недели твоей жизни прежде всего для нас. С самого начала моим искренним желанием стало сделать это твое завещание достоянием многих людей. Я уверена, что это и твое желание. Надеюсь, я найду здесь тот кладезь живительных воспоминаний и не заблужусь в долине безутешных слез»[156].
«Горе не приближает к ушедшему, а удаляет от него. Нельзя ясно видеть глазами, которые застилают слезы. Но потом прозреваешь», — писал Клайв Стейплз Льюис, вспоминая свои переживания после смерти жены.
У горюющего человека обнажаются все присущие ему особенности характера, иногда неожиданные для окружающих. Если до этого какие-то из них были незаметны, например сдерживались правилами приличия, то теперь на такую защиту нет сил. Скрытое высвобождается, слова выходят наружу.
Мама Миши, молодая мамочка из отделения онкологии, была приветливой и дружелюбной. Как обычно бывает, нашла себе более подходящих по возрасту собеседниц и общалась в основном с ними. Бегали вместе покурить на улицу, по очереди присматривали за детьми. С врачами и медсестрами тоже ладила. Даже когда сын попал в реанимацию и было понятно, что он может из нее не вернуться, общалась «как обычно». Сынок из реанимации вернулся, но в бессознательном состоянии. Не смотрит, не говорит, только дышит с трудом, с кислородной маской. Лечение, даже поддерживающее, не приносило результатов, и ребенка стали готовить к выписке. Она плакала, но по-прежнему «сохраняла лицо». А вот когда пришло время уезжать, запас сил кончился. Она начала проклинать всех и вся: отделение, врачей, медицину, конкретных людей, желая, чтобы и с их детьми произошла беда. «Такого мы никак от нее не ожидали», — говорили врачи.
Миша прожил дома еще неделю. Успел со всеми попрощаться и уснул навсегда. Потом, примерно через месяц, она приезжала в отделение, за бумагами и просто повидаться со знакомыми мамочками. Не знаю, просила ли она прощения за свои слова. Но было понятно, что волна злости и ненависти, захлестнувшая ее в тот день, прошла.