Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мы с твоей мамой договорились заранее, — сказала она. — Ей не терпится с тобой поговорить. Подожди, скоро она тебе позвонит.
Я сидела в кабинете, смотрела на картины Эйбла, на трофеи со скачек и большие ружья, висящие на стенах, и наконец телефон зазвонил. Взяв трубку, я не могла говорить от волнения. Мне было так приятно слышать мамин голос, но в то же время я чувствовала себя просто ужасно. Я ведь обещала себе, что не буду наслаждаться происходящим, не буду такой бесстыдно счастливой. Но когда мама заговорила, ее голос звучал уверенно. Она с таким интересом расспрашивала меня о том, чем я занимаюсь, обо всех наших поездках, что я не удержалась. Я рассказала ей, как пахнет море, о чудесном розарии и о том, как меня учили плавать, и даже немного о Джоне, о наших прогулках верхом, потому что, кажется, он — единственный, о ком я почти не упоминаю в своих письмах.
А потом я удивилась, услышав, как на заднем плане кто-то разговаривает, два незнакомых голоса, что очень странно для нашего тихого дома. Когда я спросила об этом маму, она ответила, что зашла сестра Хэммонд. «Но время еще не наступило, — сказала я. — Почему она пришла так рано? Тебе очень больно, мамочка? Скажи мне, пожалуйста!»
Она ответила, что все в порядке, в полном порядке, и попросила продолжать писать ей письма — так интересно читать о том, как я провожу время. И что мне категорически запрещено волноваться из-за нее. И, может быть, когда я вернусь, мы вдвоем поедем в Лондон и отпразднуем прошедший день рождения. «Мы сходим в цирк, Лиззи. Или в собор Святого Павла, если он будет открыт. Попьем где-нибудь чай и прогуляемся вдоль реки. Может быть, купим тебе что-нибудь».
Поскольку у меня было прекрасное настроение, я согласилась с мамой и почему-то позволила себе поверить, что мы действительно побываем в цирке или в соборе Святого Павла, только мы вдвоем, как в старые добрые времена, — снова эта дурацкая надежда! Я расплакалась. Не знаю почему, я не собиралась плакать. Это было так чудесно — разговаривать с мамой, но я так по ней скучала и ничего не могла с собой поделать. Поэтому я почти не слышала, как она со мной попрощалась и, только повесив трубку, осознала, что именно она сказала: что ей всегда будет меня не хватать. И вот я здесь, в своей маленькой комнатке, с удивлением и восторгом смотрю на свой маникюр, который мне сделала Беа в честь дня рождения, и записываю наш разговор, дословно, чтобы понять, не пропустила ли я чего-нибудь. Почему маме будет меня не хватать? И почему всегда? Я не могу понять причину, но эти слова меня напугали.
Что ж, звонят к ужину, а я еще не переоделась, так что, думаю, мне стоит поторопиться. Шоу планируют устроить вечеринку в мою честь, с напитками на террасе и даже танцами. Я не сказала им, что вообще не умею танцевать. Придется как-то выходить из положения.
Полночь (!!)
Я пишу это среди ночи (часы только что пробили двенадцать) — не потому, что прячусь, а потому, что только сейчас вернулась с вечеринки по случаю моего дня рождения!
Беатрис сказала, что она получилась «просто сногсшибательной», и хотя я слишком мало знаю об этом, чтобы судить, мне вечеринка действительно показалась потрясающей, просто необыкновенной. После ужина мы вышли на террасу, слушали музыку и танцевали. Точнее я лишь раскачивалась из стороны в сторону, и мне даже удалось немного попрактиковаться, ведь все считали за честь потанцевать со мной. А еще я впервые в жизни выпила шампанского, и не один бокал, а два. Мне кажется, что я больше никогда не попробую ничего такого же вкусного, как это шампанское, выпитое на хартлендской террасе. Мы с Гарри смотрели, как Джон, дурачась, танцует под Элвиса с Беатрис, а на сад опускается бархатный сумрак, медленно, невероятно медленно.
Но самое чудесное случилось гораздо позже, когда было уже совсем темно. Все с томным видом бесцельно бродили, болтали, пели, хихикали и дурачились. А потом… Я сейчас очень стараюсь написать обо всем как следует, хотя не уверена, смогу ли на самом деле рассказать маме об этом последнем событии, даже если захочу. Оно просто потрясающее, и мне хочется сохранить его в тайне, все до мельчайших деталей. Мне хочется до конца жизни помнить о том, что нет в мире места более романтичного, более таинственного и живого, чем роща рядом с хартлендским садом. Сквозь деревья виден волшебный свет, льющийся над террасой; доносятся, хоть и очень слабо, звуки «All I Do is Dream of You»[20]. Слышно, как смеются люди, как повсюду шуршат маленькие приветливые существа. Воздух здесь значительно прохладнее, ветер гладит тебя по разгоряченным щекам и треплет волосы, но на самом деле ты чувствуешь, что скрыт ото всех — именно так, как и должно быть, когда ты собираешься впервые поцеловаться. В действительности поцелуй не был подарком на день рождения, но для меня это было именно так. Я читала о любви — между Джейн Эйр и мистером Рочестером, князем Андреем и Наташей, — но с мамой мы на эту тему почти не говорили, и хотя Джуди иногда рассказывала мне, как возилась с парнем на заднем ряду кинотеатра, я так и не смогла толком понять, что меня ожидает. Я ничего не знала о бессмертной любви, о преданности и страсти, о которых твердят поэты.
В конце концов, не важно, что я знала. Ничто в мире не могло подготовить меня к тому, что случилось сегодня вечером, к этой волне, накрывающей тебя и уносящей прочь, к безжалостной, неумолимой силе, кружащей голову, светлой и жаркой, заставляющей забыть все, что говорили тебе о порядочности. Все переворачивается вверх ногами, и ты поднимаешь руки, чтобы обнять чью-то шею, и запрокидываешь голову, оставляя прошлое позади.
Когда через несколько остановок я вышла из метро, дождь припустил уже всерьез, поэтому я взбежала по ступенькам, лишь на минутку остановившись возле киоска, чтобы купить газету «The Week» и шоколадку «Curly Wurly» — и то, и другое очень любил мой отец. Мне потребовалось некоторое время, чтобы пройти по хитросплетениям коридоров мимо спешащих людей в белых халатах, пока я наконец не нашла нужное отделение. Сестра сообщила мне, что отец еще спит, и предложила войти и подождать, пока он проснется, строго-настрого запретив его расстраивать. Я кивнула, задвинула локтем сумочку «Hermès» за спину, пытаясь спрятать ее от посторонних глаз, а затем открыла дверь.
Мой взгляд упал на узкую кровать и лежащую на ней фигуру, укрытую больничным одеялом.
— Привет, — прошептала я.
В этой тесной комнате, где хватало места только для кровати, стула и медицинских приборов, стоявших у изголовья, мигавших всеми цветами радуги и время от времени издававших негромкое жужжание, мы с отцом были одни. Во сне он цеплялся руками за одеяло. Я заставила себя посмотреть на него и увидела морщинистое лицо, расслабленное во время сна, волосы, плечи, казавшиеся сейчас слишком широкими, длинные ноги.
Я думала о мужчине, чьи записки обнаружила в спрятанном в дальнем углу шкафа томике стихов Кристины Россетти. Этот мужчина хотел встретиться с моей матерью 21 июля в «Лэнгхэме». Гарри. Каково было моему отцу растить девочку, рожденную от другого? Видеть во мне подкидыша, с присутствием которого ему пришлось смириться? Не казалась ли я ему испорченной и избалованной? Или же он чувствовал себя мужчиной второго сорта и был таким любящим и надежным, потому что хотел скрыть, что он мне не родной отец?