Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это волнение, по-видимому, и вызвало неожиданно резкую реакцию на слова Одеда, сказанные как раз в порыве искренности и душевной близости. Выйдя после конкурса на балкон и усевшись в кресла, обращенные в сторону моря, Одед заговорил о чувстве греха, не оставившем его даже в момент упоения победой на конкурсе. И тогда Длинный Хаим вдруг сорвался и закричал:
— Грешник! Конечно, ты грешник! Ты хуже грешника, ты — преступник!
У Рины прервалось дыхание, словно она внезапно получила пощечину. Бледная и дрожащая, она заорала на него:
— Старый негодяй! Что тебе надо от Одеда?! Что ты на него накинулся?!
— Не волнуйся, Ринеле, — сказал Одед. — Он прав.
— Конечно, я прав, — сказал Длинный Хаим. — Но не с твоей точки зрения. Ты вообще не понимаешь, какое совершаешь преступление, отравляя лучшие дни своей жизни предчувствием будущего, не чувствуешь, какое совершаешь преступление, убивая заботой о завтрашнем дне мгновения счастья, каких лишь немногие удостаиваются в этом мире. Не волнуйся — беды придут и без того, чтобы ты о них беспокоился.
Так и случилось. Беды пришли быстрее, чем опасался Одед. Однажды утром, дня за три-четыре до истечения медового месяца, Длинный Хаим разбудил их срочным сообщением о том, что им нужно покинуть гостиницу немедленно, «до одиннадцати часов, потому что в одиннадцать просыпается госпожа Бенсон». Хотя он и не объяснил, какова связь между пробуждением этой особы и их пребыванием в отеле, им сразу стало ясно по его голосу, что жизнь не будет для них в радость с того момента, как госпожа Бенсон откроет свои оченьки навстречу новому дню. Поэтому они сразу встали и покинули Бейрут. Еще до прибытия в Иерусалим Длинный Хаим объявил им, что школе танцев придется прервать свою деятельность до той поры, пока он, административный директор, «не устранит некоторые препятствия». Он передал Одеду сумму денег, «долю художественного руководителя в кассе учреждения», на которую молодая пара могла снять и обставить квартиру и жить, «пока не будут устранены препятствия». Наиболее серьезными препятствиями для устранения были не относительно мелкие выплаты за патефон, пластинки и небольшое количество конторской мебели, а «фортепианные вкладчики», о существовании которых Одед узнал лишь по прошествии долгого времени после возвращения из Бейрута, — те самые торговцы, на вклады которых Длинный Хаим обязался купить рояль и предоставить в распоряжение школы «живой оркестр» незадолго до того, как отправился сопровождать новобрачных в их медовый месяц. Тем временем, до устранения этих досадных препятствий, Длинному Хаиму пришлось уйти в подполье, находившееся в подвале дома Иегуды Проспер-бека. В подполье мастерской Отстроится-Храма он перебрался только через четыре года, когда Рина родила третьего сына, а Срулик завершил свое обучение в семинарии. То был самый трудный период в жизни Рины: она сама, Одед и трое малышей жили тогда в одной комнате, наполненной криками, плачем и развешанными для просушки вокруг нефтяной печки пеленками. И словно этого было недостаточно, Одед получил тяжелую травму на работе за несколько дней до того, как Срулик встретил Ориту на улице Пророков и планировал поехать с нею вместе в Ур Халдейский, — железный шест свалился ему на спину и повредил позвоночник, и ко всем обычным заботам, хлопотам и тревогам о здоровье детей и о куске хлеба на завтрашний день добавился гложущий сердце страх, что он останется инвалидом, парализованным и прикованным к постели на всю жизнь.
В те дни, чувствуя угрызения совести из-за планов поездки в Ур Халдейский при возникавшем в его сознании видении: Одед беспомощно лежит в постели и улыбается (благодаря всяческим болеутоляющим средствам) Рине, стирающей пеленки и скрывающей за улыбкой сдерживаемые рыдания, в самых безумных мечтах и сладчайших грезах своих Срулик не мог предвидеть, что по прошествии нескольких лет именно Рина и Одед явятся, чтобы освободить его от цепей тревоги за мать, и откроют ему путь в Ур Халдейский. После того как Рина перевезла маму к себе домой (Одед отвез ее на пикапе отдела общественных работ), библиотекарь поспешил отправить меня к Эльке за книгой «Авраам» сэра Леонарда Вулли, остававшейся, естественно, у нее под кроватью с тех самых пор, как она явилась в библиотеку, чтобы отпраздновать продажу пепельницы с павлином, и забрала ее у Срулика.
— Скажи ей, что книга нужна мне немедленно, — сказал мне Срулик, и в ответ на мое предположение, что она наверняка станет утверждать, что до сих пор не успела ее дочитать, добавил:
— До сих пор у нее было довольно времени, чтобы прочесть ее трижды, выучить наизусть имена всех царей Ура Халдейского и выбить на меди изображение храма богини Луны Нин-Галь.
По дороге к теткам библиотекаря это прекрасное имя звенело у меня в ушах: «Нин-Галь, Нин-Галь, Нин-Галь», но, придя к ним домой, я обнаружил с нарастающей неясной тревогой, что указания Срулика, включающие богиню Луны, носительницу этого прекрасного имени, совершенно излишни. Элька забыла о том, что когда-либо брала книгу «Авраам» домой, а когда я напомнил ей, что это произошло в день продажи пепельницы с павлином Иегуде Проспер-беку за семь лир, она стала суматошно искать ее во всяческих ящиках, вытаскивая одежду и швыряя ее на пол, вместо того чтобы прямо заглянуть под кровать, где всегда находились книги.
Когда ее движения стали еще более нервными, поспешными и суматошными, а куча мятой одежды, кидаемой на пол, все продолжала расти, я сам подошел к кровати, нагнулся и приподнял край покрывала. Ощерившийся кот встретил меня шипением, и я отпрянул, дрожа от внезапного испуга. Я наткнулся на табуретку у входа в каморку, и среди медных изделий, громоздившихся в «Приюте творца» под слоем пыли, проскользнула тень, сгустившаяся в углу в другого кота, выпучившего на меня испуганные глаза и готового к отступлению или к вынужденной атаке.
Дом был полон кошек, но эта глухая тревога началась прежде, чем я их увидел, и на самом деле, еще до того, как я в него вошел. В отличие от дверей соседних домов, в которые люди входили и выходили, облезлая голубоватая дверца тетушек и находящееся рядом с нею закрытое окно были окутаны атмосферой потустороннего, и взгляды детей, следовавшие за мной и сопровождавшие меня, подчеркивали чужеродность этого пространства, внутрь которого вот сейчас, неизвестно почему, кто-то пытается войти. Внутри больше всего подавил меня вид «Приюта творца», той самой каморки, в которой Элька в свое время обрабатывала медную посуду. Я ведь всегда добровольно вызывался возвращать книги из ее дома в библиотеку только ради того, чтобы увидеть ее за работой в «Приюте творца». По дороге я с нетерпением ждал той минуты, когда увижу покрытую рельефами медную посуду, сваленную грудами, излучающими сияние, меняющееся с переменами света, проникавшего сквозь фигурную решетку круглого оконца, напоминавшего взирающий из-под потолка глаз. Из медной глуби в сумрачных углах каморки исходили тусклые пепельные и лимонные лучи, а с приближением взгляда к центру струившегося из оконца света начинался танец искр, переливавшихся желтыми, розовыми, красными, золотистыми и оранжевыми бликами, и все эти всполохи меди и латуни перешептывались металлическими отзвуками, отвечавшими на звуки проезжавшей по улице телеги, шагов входящего и тонких, коротких, ритмичных, чутких ударов Элькиной руки, высекающей рисунки на меди. Круглое оконце, напоминавшее взирающий с потолка глаз, теперь было затянуто паутиной изнутри, а снаружи покрыто слоем густой пыли, облепившей его по краям и позволявшей свету просачиваться лишь тусклой струйкой по центру. И так же как в былые дни чистота и ясность металлических звуков вторила чистоте и ясности света, а танец цветных искр вторил отголоскам уличных звуков, так сейчас приглушенность звуков вторила мутности света, а отсутствие танцующих искр вторило приглушенности отзвуков.