Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В больнице Баканов сказал загадочное слово “инсульт” и беспомощно развел руками. Татьяна свозила мужа в больницу районного центра, потом областного и в конце концов привезла домой, где он с тех пор и лежал, прикованный к недавно еще их общей счастливой кровати.
Татьяна с горя пристроила к делу мужнино изобретение и каждый день пила с ним на пару, всхлипывая под Прошино мычание.
— Вы его убиваете, — пытался образумить ее Баканов. — Вы разрушаете его печень.
— А зачем она ему? — хмельно отмахивалась от доктора Татьяна.
Вот к ней и повадился шастать Тимка.
“Явился орелик”, — хмуро встречала Татьяна своего малолетнего хахаля и сторонилась от двери, давая тому пройти в дом. Там они сначала поили из чайной ложки Прошу продуктом от его чудо-агрегата и уединялись по своим делам, а Проша начинал так сильно мычать и стенать, что не оставалось уже никаких сомнений в стремительном и смертельном разрушении его печени, а может, и еще чего-то в придачу.
Потом Татьяна принималась рыдать, и Тимка ушмыгивал, как нашкодивший котяра, но все равно — довольно мурча…
Нет, нам за ним никак было не поспеть.
В это время Мешок пристрастился к чтению до-не-оторвать и глотал книгу за книгой с невероятной скоростью без какой-либо вразумительной системы, объясняющей его книжные пристрастия. Клавдяванна очень боялась, что он наживет себе с этих книг какую-нибудь неизлечимую хворобу, однако терпела и жаловалась на Мишку одному только Богу, но и тому так, чтобы внук не слышал. Да он бы и не услышал — ему было не до бабкиных глупых страхов.
Мешок все более уверялся в давней догадке, что жизнь на земле идет по написанному в книгах. Слово и вообще таит в себе мощную силу для сотворения чего угодно (так и в бабкиной Библии говорится), но в словах, написанных в книге… в самой книге — этой силы немерено… В общем, жизнь только и делает, что повторяет и на всякие лады прокручивает одни и те же книжные сюжеты. Чем талантливей книга — тем больше у нее шансов конструировать жизнь по себе. Как в театре века напролет ставят и ставят давно известные пьесы, так и жизнь бесконечно прокручивает и проигрывает сюжеты бессмертных книг.
Мешок понять не мог, почему появляются бессмысленные книги и — хуже того — даже бессюжетные. Это ведь грозит разрушением жизни. Единственная надежда — на то, что такие книги, как правило, практически бесталанны и только малая часть мира перелепливается по написанному там.
Жизнь, по разумению Мешка, всего лишь податливая глина, из которой по придуманному в книгах создается весь Божий мир. А сверх того — по подсказкам всех таких Божьих разведчиков, как и сам Мешок. Ну и еще по фантазиям ученых, что придумывают всякие открытия про правильное устройство мира. Не открывают, а именно — выдумывают, и мир соглашается на такое свое устройство. Хитрость в том, что нельзя ничего отменить из ранее нафантазированного, когда глина жизни вылепилась и затвердела в указанной придумке. Далее можно только добавлять, уточнять, придумывать другое, чтобы все старые построения сохранялись и включались в новую конструкцию. Наверное, хорошо было на заре времен, когда всякие пифагоры фантазировали свои открытия в почти пустом еще мире и тот с легкостью подстраивался к придуманным для него правилам. А сейчас все труднее насочинять что-то новое, потому что новое все время норовит залезть и порушить уже готовое, а надо не рушить, а как-то втиснуться в существующие законы, по которым слепился весь этот Божий мир. Точно так и собственные желания и заказы Мешка все время сдвигают что-нибудь уже созданное в мире, и поэтому с его пожеланиями случаются всякие неприятности.
Тетрадку свою Мешок доставал очень редко, решив, что сначала надо разобраться в том, как устроена вся наша жизнь, а уже потом улучшать ее и делать более правильной и справедливой. Тем не менее кое-что Мешок все-таки понатворил.
На его совести страдания знакомого соседского кабана по прозвищу Медмедь, которого Мешок три дня спасал от зарезания, и Медмедь за это время так озверел и одичал, что никто уже и не решался приблизиться к нему с ножом за голенищем. Все это время кабан ревел и носился по своему и чужим участкам, а за ним еле поспевали хозяева, тоже изрядно озверевшие. В конце концов Мешок позволил исхудавшего кабана пристрелить, зарывшись головой в подушку, чтобы не слышать того выстрела.
Потом Мешок, по обыкновению, притих, как и после всех своих обломов, но ранней весной порадовал и нас, семиклассников, и весь советский народ, сделав выходными 9 мая и 8 марта. В середине восьмого, разузнав все про Нобелевскую премию, он (как оказалось, вместе с Жан-Полем Сартром) организовал эту небывалую радость Шолохову, зачарованный “Тихим Доном”, который, например, мы с Серегой к тому времени еще не осилили. Чуть позже, когда Мешок у меня дома пристрастился сам и приохотил меня ловить всякие вражеские голоса по пережившему моего отца старому отцову приемнику, его очень беспокоило соображение, что нобелевка, устроенная им, очень даже могла быть Шолоховым и не заслужена. Впрочем, он же все это делал не для Шолохова, а для книги, кто бы ее ни написал, а книга, по убеждению Мешка, стоила любой премии. Она приручала беспорядочную жизнь к верности — верности близким, любимым, долгу, Родине, несмотря на то что все это вместе невозможно совместить даже в разрывающемся сердце…
Мешок быстро и здорово умнел, но никто из нас этого не замечал, потому что ум человека можно обнаружить не в ответах его на какие-нибудь сложные и каверзные вопросы, а в самих вопросах, но Мешок спрашивать стеснялся, предпочитая помалкивать, а если и спрашивал, то мы от его вопросов привычно отмахивались. Да и не было нам дела до его ума. Мы любили его не за ум, а просто так — до гроба, как и он нас…
А Серега все это время оголтело бунтовал. Прежнее его упрямое сопротивление любым требованиям учителей и домашних выглядело теперь безропотным послушанием паймальчика. Сейчас на любое такое требование и вообще на любое неодобрение взрослых он мог в ответ каждого этого недовольного запросто и подробно послать, куда считал правильным, а неодобрение всех других — даже почудившееся ему неодобрение — тут же встречало куда более болезненный отпор.
Серега освоил несколько убойных ударов и использовал их без какого-либо вступительного предупреждения, к несказанному удивлению подвернувшегося под удар бедолаги. Александр Иванович только качал головой, отдавая в очередной раз Серегу с рук на руки Степану Сергеевичу, и предрекал юному хулигану беспросветное будущее.
Серега отмахивался от мрачных предсказаний и вырывался из любых пут, которые ему навязывали, не особо беспокоясь по поводу того, куда именно можно из этих всеобщих пут вырваться.
— Если бы не я и мои связи, ты бы уже давно в колонии гнил, — орал на него отец.
— А ты хотел бы, чтобы я гнил рядом с тобой и как ты? — встречно орал Серега, а потом хлопал дверью и убегал прочь.
Он все время стремился прочь, отовсюду, из любой уготовленной для человека судьбы — на самый край жизни…
То была пора новых обретений, которые караулили нас каждым завтрашним днем, но это было и время безвозвратных потерь. Никогда больше мы уже не будем лето напролет бегать босиком по желтым песчаным тропинкам, протоптанным в зеленой траве. А мы же не просто бегали — бессмысленно и бестолково. Мы начинали ветер.