Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Удивительно то, что эти Тимкины занятия при такой вовлеченности в них болтливых девчонок все еще оставались тайной и для школьных приятелей, и для взрослых, иначе страшно было бы и представить шквал возмущений эдаким невиданным развратом.
Взрослые — и вообще дикие люди. Они что-то видят в тебе или что-то о тебе узнают, с ходу определяют причину — причем, как правило, самую неправильную из только возможных — и начинают эту выдуманную причину в тебе искоренять всеми силами и всей своей властью. При этом они самодовольно и безоговорочно уверены, что знают тебя как облупленного, имея в виду вовсе даже не тебя, а ими же выдуманные причины твоих поступков.
Чужое знание о тебе — это тупая непробиваемая стена.
Впервые я наткнулся на нее шестилетним мальком (наверное, натыкался и ранее, но или не слышал, или не понимал и потому не запомнил).
Мой взрослый дядя согласился взять меня с собой в город на целый долгий летний день. Там в городе на каждом углу продается мороженое, там где-то есть парк с каруселями, и туда иногда приезжает цирк. Все это я знал по рассказам своих счастливых сверстников, но даже не ждал себе каких-то особых удовольствий. Да мне их и не обещали. Достаточно уже того, что я окажусь в совершенно другом мире, набитом до отказа неведомыми звуками, красками и запахами.
Слово “радость” и близко не светилось с тогдашним моим состоянием. Скорее это была горячка, лихорадка, потрясение. Поезд отходил от поселковой станции в шесть утра, и всю ночь я не спал, а потом всю дорогу стоял у окна, расплющив лицо вагонным стеклом…
Вокзал в Витебске оказался громадным дворцом, где, точь-в-точь по словам горластого репродуктора, искусство соединялось с достижениями сельского хозяйства и техническим прогрессом.
Достижениями сельского хозяйства был увешан и навьючен весь люд, выхлестнувший из поезда и затопивший здание вокзала, через которое надо было пройти, чтобы выйти в город и далее — на ближайший рынок.
Искусство давило и поражало, нависая прямо над лестницей громадной картиной во весь лестничный пролет. Я чуть не загремел вниз, выворачивая шею, чтобы снова и снова самим позвоночником ощутить прожигающий взгляд генералиссимуса.
Технический прогресс караулил впереди.
Я уже умел вполне бегло читать и в зале ожидания крутил головой во все стороны, используя по максимуму свое недавно приобретенное умение. Вывеску “Полуавтомат для чистки обуви” я прочитал несколько раз, не очень веря своим глазам. “Газеты и журналы”, “Буфет”, “Комната матери и ребенка” — все вокруг было вполне понятно, но этот полуавтомат был чистой фантастикой. Я догадался, что это и есть тот самый технический прогресс, с помощью которого мы в два счета догоним и перегоним Америку.
Мне пришлось ускользнуть из-под опеки и подобраться к техническому чуду поближе. На железном боку агрегата висела инструкция. “Всуньте в прорезь 15 коп. (дело происходило до хрущевской реформы 61-го года), откройте дверцу, возьмите щетку и гуталин и почистите обувь”. Тут меня снова крепко взяли за руку, и мы вышли в город.
Я вприпрыжку весело поспевал за своим провожатым, крутил лопоухой башкой и лыбился во всю щербатую пасть… В какой-то момент я освободил руку и, чтобы избавиться от властного захвата, принялся ею размахивать. Мне это понравилось, и вот я уже крутил руками, будто двумя пропеллерами, подстраивая это вращение со своим подпрыгивающим скоком. Мне казалось, что я нашел именно те движения, которые необходимы для полета. Надо только посильнее крутить пропеллером и все время чувствовать приподнимающую тебя радость. Вот честное слово: еще чуточку — и я взлечу…
— Не маши руками, — одернул меня дядя.
— Почему?
— Ты хвастаешь, что у тебя на руке часы, а хвастать — нехорошо.
Я даже задохнулся от сокрушительной несправедливости услышанного.
— Пожалста! — Я отстегнул часы, которые дядя дал мне поносить на сегодня, и протянул их ему.
Я представлял, как снова начну всю свою предполетную подготовку, а потом взлечу и докажу, что часы здесь ни при чем…
Настроения не было даже на прискок, не то что на кручение пропеллера.
— Без часов не машется? — удовлетворенно подначил дядя.
Уже тогда я точно понял, что взрослые — совсем не умные, а их всезнающие улыбочки, с которыми они поглядывают на нас из своего верхнего мира, свидетельствуют не о какой-то необыкновенной мудрости, а всего лишь о непроходимом самодовольстве…
Потом и до сегодня неисчислимое количество раз меня толковали, объясняли и комментировали — практически всегда невпопад. Раньше я частенько протестовал, выходил из себя, что-то доказывал. Позже чаще всего отворачивался. Зачем мне люди, которые заранее знают обо мне все что можно и при этом — не так, как есть?
Тот незначительный эпизод из детства вывернулся для меня в стойкий иммунитет к чтению в чужих душах. По крайней мере, я железно запомнил, что в подобных читках результат всегда предположительный и поэтому лучше всего к нему добавлять слова “может быть”. А всего лучше — не считать чужую душу открытой книгой и не читать в ней.
А если интересно?
Спроси. Может быть, тебе ответят. Возможно — правду…
Если бы тем летом перед седьмым классом нас спросили о Тимкиных уроках рисования, то мы могли бы сказать чистую правду о том, что в этих его занятиях не было еще никакого распутства, да только — кто бы нам поверил? Поэтому мы помалкивали, а вместе с нами и все остальные соучастницы и хранительницы Тимкиной тайны. Впрочем, вполне возможно, что кто-нибудь считает развратом именно то, что Тимка и практиковал той порой…
Осенью художественная студия Тимки переместилась с природы в большую горницу шелапутного семейства Шидловских, потому что квартирка Галины Сергеевны попросту не вместила бы всей той роскоши, до которой Тимка дошел в своем ремесле. И вот тогда уже сбылись наши мечты.
Многочисленные братья и сестры Шидловские совершенно не стеснялись наготы и прикрывались одеждой только от дружного осуждения окружающих и еще, может, от холода. Сама хозяйка дома тоже могла выскочить по домашним делам из дому во двор в чуть застегнутом халате или сарафане, да и застегнутом только для успокоения случавшихся за забором соседей.
— Стыдоба какая, — плевались ей вслед поселковые женщины.
— Ясное дело — язычница, — соглашались с женами наши мужики, сплевывая больше для вида и как-то даже восхищенно. — Цыганская кровь.
Любая дружба с большим и безалаберным семейством немедленно вызывала к жизни нудные воспитательные проработки в школе и дома, и потому с Шидловскими дружили втихую, а гостевания в их дому всячески скрывали от взрослых, чтобы только не навлечь на свою голову невразумительные нотации с поджиманием губ и с попыткой туманными намеками связать между собой эмоциональные восклицания “какой срам” или “какая грязь”… Нам тоже приходилось скрываться, потому что той осенью мы всякий вечер норовили улизнуть к Шидловским. А началось это, когда Нюрка Шидловская из десятого попросила Тимку сделать ей портрет.