Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем они вернулись в зимний сонный Петербург, где и началась их семейная жизнь в новой квартире, снятой и обставленной матерью Дмитрия Сергеевича в качестве свадебного подарка. Именно здесь в знаменитом Доме Мурузи на Литейном проспекте и начался путь Зинаиды Николаевны Гиппиус-Мережковской как поэта, романиста и критика. Как Личности. Женщины. Чуда Серебряного века. Это был очень долгий путь, длиной в пятьдесят с лишним лет. Последнюю свою литературную работу – редакцию альманаха «Свободный путь» – она завершила за несколько месяцев до смерти в Париже, летом 1945 года.
Поэтесса вспоминала о своем браке скорее как о начале литературного пути: «Между нами происходили и ссоры, но ссоры, непохожие на обычные, супружеские. Моя беда была в том, что я, особенно в молодости, не умела найти нужные аргументы, чтобы доказать неправильность его идеи в том или другом его произведении, и оказывалась „побитой“. Я не понимала, например, идеи замысла его романа „Леонардо“».
Эти ссоры были своеобразной игрой между Зинаидой Гиппиус и Мережковским. Игрой, которая длилась всю жизнь, почти тридцать лет, и была необходима обоим. Говорили, что супруги ни на один день не расстались в течение всей жизни, и что их отношения были и остались сердечными и чисто платоническими.
По словам Нины Берберовой, Гиппиус постоянно играла. В Петербурге вечерами «она сидела у себя на диване, под лампадой, в какой-нибудь старой, но все еще элегантной кацавейке, куря тонкие папироски, или, приблизив работу к глазам, шила что-то (она любила шить), поблескивая наперстком на узком пальце. Запах духов и табаку стоял в комнате. „Где мои кусочки?“ – спрашивала она за чаем, приближая к себе хлебную корзинку. В. Злобин ставил перед ней чашку. „Где моя чашка?“ – и она обводила невидящими глазами стены комнаты. „Дорогая моя, она перед вами“, – терпеливо говорил Злобин своим умиротворяющим тоном. – А вот и ваша булочка. Ее никто не взял. Она ваша».
Супруги давно и отчаянно планировали совершить небольшое путешествие в Италию, оно было им необходимо – для новой очень серьезной работы Дмитрия Сергеевича: романа о Леонардо да Винчи. Деньги заработать удалось-таки, разумеется, сообща, но львиная доля гонораров принадлежала Зинаиде Николаевне, ее блестяще резкие критические статьи становились быстро известны! «Пятницы» Полонского, «среды» Плещеева, литературные «субботы» в Доме Мурузи были на время отставлены прочь, и Мережковские вскоре уже скромно, но путешествовали, в спальном вагоне Восточного экспресса, с восторгом и восхищением молодости по местам, связанным с Леонардо: Флоренция, Рим, Мантуя, Генуя.
Встречались они в Италии и с Антоном Чеховым и Алексеем Сувориным, бывшими проездом во Флоренции и Риме, и удивлялись их невообразимой спешке: скорее, скорее прочь от первозданной красоты, разлитой во всем, даже и в небе! Чувство восхищения Италией в пору ее самых счастливых, молодых лет разлито в каждой строке мемуаров Зинаиды Гиппиус!
В библиотеках Флоренции она делала тщательные обширные выписки из древних фолиантов, которые Дмитрию Сергеевичу по его просьбе привозили на тележках: столь они были тяжелы и огромны! Во Флоренции же Мережковский впервые пришел к сложной идее об объединенной церкви – другими словами, именно в его голове зародилось начало столь популярного позже экуменистического движения. По возвращении в Петербург супруги Мережковские выхлопотали у Синода разрешение устраивать у себя на квартире религиозные, духовные, общественные собрания, где Дмитрием Сергеевичем с увлечением говорилось об общности людских душ, о том, что Бог на самом деле для всех един.
Странно, что слова эти не находили понимания даже у тех, кто с постоянным любопытством посещал популярный салон Мережковских. «Избранники» воспринимали лекции с увлечением, случалось, что и аплодировали. Но уже вскоре столь оригинальная для России идея, имеющая в основе своей очень здравое начало сплочения, соединения разобщенной «толпы духовно одиноких людей», о которой с такою горечью писала Зинаида Николаевна, оказалась совершенно переврана, если не сказать – извращена. Петербургское и московское общество тоже вдруг все разом, пылко заговорило, нападая на неразлучную чету Мережковских, «о заоблачности, чужеродности их идей, опасности столь явной абстракции Бога, о „холодном презрении сугубо православных традиций!“. И даже о „некоем заигрывании с дьяволом!“».
Одним из самых правдивых и откровенных документов революционных событий можно назвать маленькие, плохо сшитые черные тетради, в которых изящным почерком, чернилами, сильно разбавленными водой, была записана день за днем хроника жизни четы Мережковских в красном послеоктябрьском Петрограде. Весьма немногие исследователи русской истории берут на себя смелость цитировать резкие, горькие, ужасающие по правдивости и откровенности, боли и отчаянию дневники Гиппиус:
«22 декабря 1917 года… Вчера был неслыханный снежный буран. Петербург занесен снегом, как деревня. Ведь снега теперь не счищают, дворники – на ответственных постах, в министерствах, директорами, инспекторами и т. д. Прошу заметить, что я не преувеличиваю, это факт. Министерша Коллонтай назначила инспектором Екатерининского института именно дворника этого же самого женского учебного заведения. Город бел, нем, схоронен в снегах. Трамваи еле двигаются, тока мало (сегодня некоторые газеты не могли выйти). Мы все более и более изолируемся. Большевики кричат, что будут вести священную войну с немцами. Никакой войны, благодаря их деяниям, я думаю, вести уже нельзя, поэтому это какой-нибудь ход перед неизбежным, неотвратимым, похабным миром.
О, Россия моя Россия! Ты кончена?»
«Все, в ком была душа, – и это без различия классов и положений, ходят как мертвецы. Мы не возмущаемся, не страдаем, не негодуем, не ожидаем. Мы ни к чему не привыкли, но ничему и не удивляемся. Мы знаем также, что кто сам не был в нашем круге – никогда не поймет нас. Встречаясь, мы смотрим друг на друга сонными глазами и мало говорим. Душа в той стадии голода (да и тело!), когда уже нет острого мученья, наступает период сонливости. Перешло. Перекатилось. Не все ли равно, отчего мы сделались такими? И оттого, что выболела, высохла душа, и оттого, что иссохло тело, исчез фосфор из организма, обескровлен мозг… От того и от другого – вместе… Жить здесь невозможно. Душа умирает».
Они покинули Россию в 1920 году, пережив два погромных обыска, полную распродажу всех носильных вещей, расстрелы друзей, смерть знакомых от голода. Они переехали – легально, чудо! – польскую границу на ветхих, поломанных санях и с самым скудным багажом, какой только можно было вообразить: пара чемоданов с износившимся бельем, рваным платьем и грудой рукописей и записных книжек на дне.
В Париже их ждала серая от пыли, неуютная от нежилого духа, с соломенною мебелью, но своя квартира, из которой их никто не мог выселить за самый главный признак буржуазности – обилие книг. Они принялись обустраивать свой, по-прежнему сложный, теперь уже – навсегда – эмигрантский, но вполне свободный, человеческий быт. Обзавелись знакомыми, которых пытались поддерживать всем, чем только умели и могли.
В этой квартире вскоре снова уютно засияла лампа под зеленым абажуром, снова послышались звуки горячих, «непримиримых» споров между супругами, которых опасались непосвященные и за которыми с улыбкою наблюдали давние друзья. Вновь закипела литературная работа, вновь Зинаида Николаевна вела по ночам свои обширные дневники, переписку с читателями и издателями Дмитрия Сергеевича, которую он всегда препоручал ей, ибо находил, что она более него обладает пленительным талантом общения с людьми. Она подходила ко всему скрупулезно и педантично, письма непременно сортировала по срочности, ни одно не оставалось неотвеченным. Каждый день выходила с визитами, заботилась об обедах и вечерних чаях, на которых могло быть сразу более двадцати человек. И тогда у нее уставала рука разливать чай, хоть ей и помогали неизменные приятели – литературные секретари, такие, например, как Дмитрий Философов или Владимир Злобин. Их, да и многих других, непременно и со слащаво-лукавой усмешкой обыватели и посетители парижского салона тут же записывали в любовники Зинаиды Николаевны.