Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Много-много лет спустя — пятнадцать, а может больше — в дворовую арку дома недалеко от Патриарших вошла молодая красивая женщина с ланьими глазами. Медленно толкая перед собой неестественно вытянутыми руками неуклюжую розовую коляску, скачущую по разбитому асфальту, она крепко держалась за нее, словно от кого-то собралась защищаться. Шла нехотя, как по принуждению, неловко передвигая ноги.
Но шла.
За эти годы почти ничего вокруг не изменилось.
Был конец жаркого августа и конец дня, со двора тянуло пылью и жареным луком. Арку приятно продувало, хотелось остаться здесь подольше. Нина наклонилась к коляске, посмотрела на спящую дочку и, не найдя причины еще немного задержаться, шагнула во двор, сделав над собой усилие.
Липа, казалось, не выросла вовсе, а, наоборот, уменьшилась в размерах. Она просто чуть потолстела, оплыла и как-то немного обабилась, потеряв былое девичье изящество линий. Ветки ее росли теперь не вверх, к небу и облакам, а свешивались концами к земле, разрешая до себя дотронуться и вдохнуть райский аромат, когда начиналось цветение. Но теперь время ароматов прошло: ветки были увешаны созревшими, в желтизну, гроздьями круглых одинаковых плодов на тоненьких ниточках-стебельках с клейкими прилистниками, похожими на стрекозьи крылья. Аромат все-таки чувствовался, хоть и время пушистых райских цветков давно прошло.
Или Нине это просто казалось.
Беседка исчезла. Детская площадка раскорявилась и приобрела новые цвета к своей коллекции, стало больше голубого. Нина пока не смотрела налево, на свои окна и тупичок перед ними — пока не могла себя заставить. Она оглядывала двор. Сердце совершенно не щемило, да и с эмоциями было скуповато — так, щепотка любопытства, жменя тепла, две капли радости да чайная ложка жалости. И вдоволь заскорузлого страха, налипшего в памяти…
Двери в подъезды были, как всегда, открыты, голуби полусонно смотрели вниз с парапетов, а в песочнице с оранжевым песком шебуршились и повизгивали разнокалиберные дети в панамках. Скрюченный лысый дед в инвалидном кресле сидел неподалеку и за ними, видимо, приглядывал. Одна рука его была инсультно прижата к животу, другая теребила грязную кофту. Местная бабка в халате что-то пыталась ему втолковать, но он непонимающе тряс головой.
Нина уперлась коляской в липу, дала немного назад и развернула неповоротливое розовое устройство на колесах к лесу задом, к арке передом. И посмотрела на окна бывшей квартиры. Коляску все еще держала перед собой, как буфер между прошлым и настоящим, как подушку безопасности, которая ни в коем случае не даст погрузиться в воспоминания.
Окна их бывшей кухни были приоткрыты, и чужая белая занавеска в кружавчиках игриво трепетала на сквозняке. И ни одного кактуса на подоконнике, отметила Нина. Она крепче схватилась за ручку коляски, пытаясь унять дрожь в руках, и шагнула от липы. Она долго готовилась к этой встрече — понимала, что когда-нибудь это сделать будет необходимо. Но все откладывала после приезда в Москву: то свадьба, то беременность — тяжело носила, скорее вылеживала, родила наконец, стала кормить и все время говорила себе, что ничего срочного, зачем ехать с Кутузовского, из такой дали, на Патриаршие, все это подождет, не к спеху. Но мысли и сны не отпускали, терзали с завидным постоянством. Вот и решила: поедет обязательно с дочкой, зайдет во двор, увидит, что ничего страшного, что все осталось в прошлом, посмотрит с высоты своих почти тридцати лет на эти детские страхи, поймет женским умом, что жизнь ее теперь никак с прошлым не связана: есть и семья, и муж, и все прекрасно, и человек этот из прошлого давно где-то сгинул — и оставят ее детские кошмары раз и навсегда.
Нина продолжала оглядывать знакомый угол дома. За кухонным окном — родительское, обычное, неприметное, закрытое. И следующее — то, тупиковое, от ее маленькой спаленки, которого она так боялась. Те же потертые рамы, та же форточка, та же ржавая решетка. И мох, облезлый мох, все такой же — ну, может, чуть выше уползший по кирпичной стене… Даже ее сорняк, вечный и неистребимый, все так же основательно торчал из широкой щели между асфальтом и стеной. Многие поколения листьев лежали тут же, вокруг жирного стебля, частью истлевшие почти в пыль, частью превратившиеся в грязную марлю. Да и вытащить сорняк теперь было бы опасновато — казалось, что вместе с ним двинулась бы старинная кладка, и вывалилось бы несметное количество кирпичей, а то обвалился бы и сам дом. Так они и оставались рядом, видимо, по-дружески поддерживая друг друга. Форточка в окне была распахнута, а оконные створки неплотно прикрыты.
Нина сделала еще несколько шагов, выйдя из-под липы и остановившись прямо посреди двора. Ей не хотелось вдруг увидеть кого-то из прошлой жизни: ни Серафима, ни Труду, ни Тимофея, ни Бабриту, да и были ли они теперь живы? Она смотрела, не мигая, на свое бывшее окно, которое теперь, спустя столько лет и событий, совершенно не казалось ей особенным, прислушивалась к себе и пыталась почувствовать, как ее отпускает тяжесть или что там должно было ее отпустить. Но нет, ничего подобного не произошло: у нее исчезли все чувства разом, словно она стала каменной. Потом сделала еще несколько шагов к открытой двери черного хода, откуда дуло знакомой прохладой. Заходить было немного боязно, хотя и хотелось. Нина заглянула в темноту. Ничего не изменилось: черные кованые перила с завитушками, неестественно синие стены, не тронутые ни ремонтом, ни временем, даже подъездный запах остался тот же, из детства. Только на лестнице устроили полозья, чтоб коляски удобнее спускать, вот и все изменения.
Позади завертелась и пискнула дочка — настало время кормить. Нина снова развернулась, повезла коляску по выпирающим липовым корням к скамейке, на которой сидела бабка и давала на этот раз указания не деду, а детям:
— Лопатку ему верни, Пашка, дык не твоя, чай! Щас орать начнет, ты ж видишь, какую морду скрючил, ты ж понимаешь, что будет! Дай, говорю, ему лопатку! А ну верни!
Бабка увидела Нину, которая вынула шевелящийся сверток из коляски, мгновенно просекла ситуацию и освободила место, привстав от любопытства и пересев на край.
— Иди, дочка, покорми дитя, святое дело! А вы тут мне тсыть, мелюзга! Мамка дите кормить будет!
И она погрозила корявым пальцем в сторону песочницы.
Нина уселась поудобнее, поставила ногу на кирпич, который очень кстати лежал под лавкой, и вынула налитую грудь. Дочка по-птенячьи открыла рот и смачно захватила сосок, приклеившись к материнской груди. Маленькая ручка высвободилась и стала поглаживать грудь, требуя больше молока.
— Ох ты ж, какая милашка, — бабка расплылась в улыбке и подперла щеку рукой.
Нина сидела, склонив голову, и чуть заметно улыбалась. Хорошо, что она наконец приехала сюда, что решилась, добралась, хоть и нелегко было, и долго. Она смотрела на чмокающую дочку, чувствовала, как тяжелеет грудь, и расстегнула еще одну пуговицу на блузке. Грудь высвободилась целиком и нависла над маленьким личиком. Ветра совсем не было, все остановилось. Голуби сидели на верхотуре как вкопанные, словно позировали для групповой фотографии. Даже листья на старой липе, и те замерли. Только в песочнице пыхтели детишки, лупя лопатками по влажному песку. Разомлевшая бабка, кряхтя, промассировала застывшие коленки, тяжко поднялась, еще разок благостным взглядом посмотрела на кормящую мать и направилась к песочнице, чтобы полепить куличики вместе с ковыряющимися в пыли малолетками.