Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот что говорит тот же автор о «музыкальном пространстве»:
«Западная классическая музыка обращала все свое внимание на структуру музыки, на то, что называют музыкальной формой. Полностью пренебрегали изучением законов звуковой энергии, проникновением в языковые средства реального звукового бытия. Развивались по большей части роскошные абстрактные системы, не воплощавшие в музыке звуковых явлений реального мира. Потому-то музыканты Востока часто говорят, что наша музыка есть музыка пробелов, дырявая музыка. Наши ноты, по их словам, пограничные знаки интервалов, между ними пустота пропасти. Мелодии прыгают от края одной пропасти к краю другой, не текут, не скользят. Они едва касаются живительной почвы. Это музыка мумий, заспиртованных натуралий, искусно набитых чучел — они могут казаться живыми, но на самом деле они безжизненны и недвижимы. Внутреннее ее пространство — пустота. Звуковые реалии мертвы, потому что не наполнены звуковой энергией, звуковой кровью. Только кожа да кости. Мы называем их «чистыми» звуками. Да, они настолько чисты, так безгрешны, что от них никогда не будет никакого беспокойства — истинный религиозный идеал: певцы Сикстинской капеллы, мужчины, лишенные репродуктивной способности. Вот он, символ европейской музыки, чистой музыки».
«Но теперь, с появлением так называемой атональности, со все расширяющимся претворением в жизнь того, о чем сказал Варез — «Музыка должна звучать», того, что является не чем иным, как подлинным выражением переживания живого человеческого существа, — мы медленно и нерешительно приходим, вопреки европейским реакционерам от музыки, именующим себя неоклассиками, к новому восприятию музыки, основанному на ощущении звуковой полноты, к тому, что русские назвали «пансоноризмом», а мы несколькими годами раньше «звукоплеромой»; ее и пытается осуществить Генри Коуэлл при помощи придуманных им «звуковых кластеров».
С особенной выразительностью в этом исследовании музыкального пространства говорится о звуке. «Каждый дошедший до нашего уха звук представляет собой сложную сущность, состоящую из разных элементов, расположенных в том или ином порядке и связанных между собою известными отношениями. Другими словами, звук — это молекула музыки и как молекула может быть расщеплен на атомы и электроны, которые в конечном счете можно представить себе как волны всепроникающих излучений звуковой энергии, пронизывающих все мироздание. Они подобны недавно открытым космическим лучам; профессор Милликен дал им достаточно занимательное определение: родовые крики простых элементов — гелия, кислорода, кремния, железа».
Но музыка ли это? Такой вопрос неизбежно возникает, когда речь заходит о Варезе. Он уходит от этого вопроса таким манером — цитата взята из его недавней статьи «Организованный звук для звукового фильма».
«Поскольку содержание термина «музыка», как мне кажется, постепенно сужается, я предпочитаю обходиться выражением «организованный звук» и уклоняюсь таким образом от надоевшего вопроса: «Но музыка ли это?» «Организованный звук» мне представляется более подходящим термином, схватывающим двойственность музыки как искусства-науки, со всеми последними лабораторными открытиями, позволяющими нам надеяться на безусловное высвобождение музыки, равно как и на безоговорочное признание моей собственной работы как отвечающей требованиям прогресса».
Но музыка ли это? Называйте это как хотите, у людей вообще ум за разум заходит, когда они не могут назвать вещь и отнести ее к какой-нибудь категории. Испуг, чуть ли не паника при встрече с новым. Разве мы не слышали тот же самый вопль в других искусствах? Но литература ли это? Но скульптура ли это? Но живопись ли это? И да, и нет. Понятное дело, это не водопровод, не железнодорожная инженерия, не хоккей, не игра в «блошки». Когда вы каталогизируете все вещи, исключая новое произведение искусства или новую форму искусства, вы в конечном счете приближаете блаженный конец того, что в зависимости от случая может быть или музыкой, или живописью, или скульптурой, или литературой. Когда судья Вулси принимал свое памятное решение по делу джойсовского «Улисса», на горизонте маячила каталажка. Об этом мы помним, но склонны забывать, что защищавший книгу достопочтенный старый чудак напирал на тот факт, что она обращена к очень незначительному меньшинству общества, что в целом книга очень трудна для понимания и вследствие этого вред от ее непристойных пассажей ограничится ничтожно малым числом наших добропорядочных граждан. Этот робкий, осмотрительный подход к устранению препятствий, когда противостоят работе со спорными достоинствами, он не служит, сказал бы я, просвещению умов. Вместо того чтобы задаваться вопросом: «Как много вреда принесет обсуждаемая книга?», почему бы не спросить: «А сколько добра?», «А сколько радости?» В табу, хотя и неузаконенном, могущественная сила. Что же так пугает людей? То, чего они не понимают. В этом отношении цивилизованный человек ничуть не отличается от дикаря. Новое всегда несет с собой ощущение оскорбления чувств, святотатства. То, что отжило, священно; то, что ново, то, что не такое, всегда несет зло, опасность, грозит гибелью.
Я очень ясно помню свою первую встречу с музыкой Вареза. Я услышал ее в великолепной записи и был потрясен. Словно получил нокаутирующий удар. Придя в себя, я снова поставил пластинку. На этот раз я смог разобраться в эмоциях, которые пережил в первые минуты; настолько ошеломила меня новизна, эта длящаяся, непрерывная новизна, что определить, как назвать то, что я чувствую, было невозможно. Чувства шли крещендо, сгустившись до плотности кулака, врезающегося в твою челюсть. Позже, в разговоре о своей новой работе Варез спросил, не согласился ли бы я дать ему несколько фраз для хора. «Магических фраз, заклинаний», — сказал он, и все, что я слышал прежде, вернулось ко мне с удвоенной силой и смыслом. «Мне надо как-то передать ощущение пустыни Гоби», — сказал еще Варез.
Пустыня Гоби! У меня голова пошла кругом. Более точного образа, чем этот, невозможно было придумать, чтобы описать первичный эффект его организованного в музыку звука. Любопытная вещь: после прослушивания музыки Вареза вы как-то притихаете. И это не растроганность, не переполненность чувствами, как обычно представляют себе, а благоговейный страх. Это оглушает, да, если для вас музыка — успокаивающее средство и ничего более. Это какофония, да, если вы полагаете, что мелодия — это все. Это пытка для нервов, да, если вам непереносима сама мысль о диссонансах, не имеющих конечного разрешения. Ну и бегите от этой беспокоящей, тревожной, может быть, неприятной музыки. И что вы получите в результате? Несет ли наша музыка покой, гармонию, воодушевляет ли она? Можем ли мы похвастать перед новой музыкой чем-нибудь еще, кроме буги-вуги? Что предлагают нам из года в год наши дирижеры? Только свежие трупы. А над этими прекрасно набальзамированными сонатами, токкатами, симфониями и операми публика отрывает джатгербаг. Днем и ночью радио поит нас сивухой самых тошнотворных сентиментальных песнюшек. Из церквей к нам доносятся погребальные плачи по Христу, музыка, которая не более священна, чем сгнивший турнепс.
Варезу хочется вызвать настоящую космическую пертурбацию. Если б он смог управлять радиоволнами и одним поворотом рычажка взорвать кое-что на карте мира, думаю, он бы умер от счастья. Когда в разговоре о своей новой работе и о том, чего он хочет достичь, он упоминает нашу Землю и ее вялых, наркотически зависимых обитателей, вы можете видеть, как он пытается ухватить Землю за хвост и раскрутить над своей головой. Он хотел бы заставить ее вертеться, как волчок, как колесо в аттракционе, чтобы сбросить с нее раз и навсегда убийства, мошенничества и прочие паскудства. Кажется, он спрашивает: вы что, глухи, немы, слепы? Конечно, сегодня есть музыка, но у нее нет звука. Конечно, смертоубийство продолжается, но на него не обращают внимания. Конечно, газетные заголовки кричат о трагедиях, но где же слезы? Или это мир резиновых изделий стучит резиновой колотушкой? Это игра в крокет или космологическое очковтирательство? Смерть но одно, а отсутствие жизни — совсем другое.