Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Скоро помер, но зато поцарствовал!
– Только ненормальный сейчас решится пойти на Москву…
– А я и есть ненормальный, – сказал Жуть-Шутовский, хихикая. – Тронутый! Знаешь, Матвей, как оно бывает… Все люди стоят в ряд, и какая-то рука трогает их по очереди, пока не коснется тебя. Коснется, застав врасплох. Настоящее бытие человека, Матвей, начинается, когда он ощущает себя тронутым врасплох. Ну или просто – тронутым. Понимаешь? Затронут – значит, взят, запятнан, потерял неприкосновенность и чистоту. И вдруг просыпаешься, чтобы осознать, почувствовать себя собой – через эту потерю, ловя первое обращенное к себе слово: «Надо же, как вывалялся дурак». Ты не в состоянии даже огрызнуться, плюнуть и жить совсем отдельно, потому что с этой минуты ты всем существом оказываешься вплотную к себе, и это непоправимо. Что же ко мне придвинулось и давит? Вначале был другой. «Я» существую в сплошном страдательном залоге, определяясь действиями другого, который – дотянулся и впечатал. То есть начертал, написал, и эти буквы горят на мне стигматами имени собственного. Вот в чем причина моей зависти: я не хочу быть человеком…
Я вздрогнул.
– Ну не хочу, – продолжал царь скоморохов, – а хочу быть ничем… чтобы всё вместить, чтобы вознестись, Матвей, вознестись выше земли, выше судьбы… хоть на минуточку, Матвей, а там хоть трава не расти!..
И снова захихикал.
Я сидел на лавке, не сводя взгляда с его голого подвижного лица с черными дырками вместо глаз, и лихорадочно соображал, как мне поступить: убить его на месте или попытаться арестовать, бежать или звать на помощь, – и чувствовал, как сгущается в комнате тьма, в которой копошатся какие-то мелкие существа, подступающие ближе, ближе, готовые накинуться, впиться зубами, убить…
– Люди видят скоморохов, – продолжал царь скоморохов, – и начинают смеяться и приплясывать, а когда шуты вдруг выхватывают ножи и начинают всех вокруг резать и бить, уже поздно… никто ничего не понимает, теряется и гибнет…
– Господь моя крепость и сила, – сказал я, поднимаясь и поднимая пистолет. – Видел я нечестивца грозного, расширявшегося, подобно укоренившемуся многоветвистому дереву; но он прошел, и вот нет его; ищу его и не нахожу…
Жуть-Шутовский отпрянул, свеча упала и погасла, я выстрелил наугад и бросился к лестнице, но навстречу мне ползла бурлящая толпа нечисти, какие-то рожи, локти, колени, пасти, клювы, хоботы, и я метнулся к окну, прыгнул, упал, откатился, вскочил на ноги и выхватил второй пистолет.
– Я здесь! – закричал Истомин-Дитя. – Они везде!
Я подбежал к нему, встал спиной к его спине, но силы были неравны – изо всех окон, из всех щелей лезли маленькие голые существа, сливавшиеся в массу, которая окружала нас плотным кольцом, отрезая путь к воротам.
Вытянув перед собой правую руку, я приказал ей повиноваться мне, как стихии и твари повинуются Творцу, и да отступит зло, маран афа, и рука стала твердеть, костенея и покрываясь перьями, я втянул голову в плечи, схватил Истомина-Дитя, открыл клюв, закричал страшно, подпрыгнул и взлетел выше ветел и дубов, окружавших дом, развернулся и ринулся вверх, вверх, в черное ледяное ничто…
Григорий Званцев,
московский дворянин, губной староста, окольничему Степану Проестеву, главе Земского приказа, доносит следующее:
В сараях у церкви Косьмы и Дамиана в Шубине городовыми стрельцами по доносу были обнаружены 12 344 (двенадцать тысяч триста сорок четыре) дурацких колпака с бубенчиками, а также семь арбалетов с немецкими клеймами.
Владелец сараев – купец Лосось Обросимов – найден у себя дома убитым, у него вырезан язык и выжжены глаза.
Копия – Ефиму Злобину, дьяку Патриаршего приказа, главному следователю по преступлениям против крови и веры.
* * *
Князь Афанасий Лобанов-Ростовский,
боярин, судья Стрелецкого приказа, полковнику Ивану Гойде, начальнику корпуса пограничной стражи на западной границе, написал:
В Москве обнаружен склад, где хранились 12 344 (двенадцать тысяч триста сорок четыре) дурацких колпака с бубенчиками, а также семь арбалетов с немецкими клеймами. Весь этот товар, несомненно, поступил в столицу контрабандой через западную границу.
Приказываю:
Предупредить полковника Гойду, начальника корпуса пограничной стражи на западной границе, о неполном служебном соответствии.
Провести расследование, виновных в пропуске контрабанды привлечь к ответственности за пренебрежение служебными обязанностями.
Принять исчерпывающие меры к перекрытию каналов контрабанды товаров, предусмотренных инструкцией «Рубеж» в части веры и нравов.
* * *
Князь Иван Хворостинин
в «Листочках для Птички Божией» написал:
Бродячий образ жизни неоспоримо принадлежит к изначально продуманной серии жестов, которыми Иисус заявляет о себе. Он явно выходит за пределы необходимости, продиктованной обходом галилейских деревень. Зачем так радикально ставить под вопрос само понятие «дом»? Тем более что в притчах, например, образ строящегося дома благополучно возвращается, впадая в привычное море библейских образов надежности, тяжести, укорененности. В Писании скитальчество ничего хорошего не сулит, побуждая нас вспоминать о Каине и его наказании.
Мне, однако, хотелось бы вспомнить русское скитальчество: когда у Бога «не все дома», то он – со всеми, а не с домом.
Вся логика слов и жестов Иисуса неизменно подсказывает памяти типологию Нового Исхода, которая уже вовсю пропитывает и речь Крестителя, отождествляющего себя с тем одиноким голосом, что возвещает Новый Исход в книге Исайи. Исход же, понятное дело, предполагает Изгнание. Бродяжничество Иисуса, вероятно, принадлежит к более широкому ряду пророческих, говорящих поступков, живых истолкований. Он ведет себя в Земле Израиля так, как если бы Он находился в Изгнании. И поведение это, конечно, не знаменует оставленность и отверженность Богом, а дает представление о том, каким образом отныне Бог присутствует. Или Царь, если воспользоваться языком притчи о Суде, которую Иисус рассказывает в 25-й главе от Матфея. Все образы встреченного Царя – голодного, жаждущего, странника (чужестранца), нагого – вызывают только одну реальность в истории Израиля – Изгнание. Помня, что эта притча рассказывается на Масличной горе, трудно не сблизить ее с удивительной сценой у Иезекииля (11:23), где Шехина, покидая город, на мгновение застывает над той же горой. Останавливается, чтобы еще раз посмотреть на недостижимый «дом». Потому что Иерусалим – не Содом, его не надо покидать не оглядываясь. В известном смысле его и невозможно покинуть: удаляясь, мы лишь расширяем его границы.