Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я прошлась немного по набережной, обходя лужи мочи и экскременты. Воды Сены, маслянистые, даже липкие на взгляд, плескались об опоры мостов, от вони впору было задохнуться. В Париже всегда кому-нибудь да приспичит сделать содержимое своих кишок общим достоянием: ох уж эта клоака в изысканном прикиде, Город-светоч, родина коммунизма в виде общего сортира. Я шла под мостами, где на картонках или завернувшись в какие-то грязные одеяла спали те самые бедолаги, что приходили за помощью в больницу. Вообще-то мне их будет не хватать. Я зашла в первое попавшееся кафе, заказала кофе с молоком и рогалик. Теплый ветерок ласково гладил кожу. Заливались птицы, выводя немыслимые симфонии своими крошечными горлышками, листва полнилась их трелями, а когда они вспархивали стайкой, то казалось, дерево взлетает вместе с ними. Поливальные машины частыми струями орошали мостовую, и было приятно вдыхать запах мокрого асфальта.
За восемь лет в столице я так ни разу и не побывала в соборе Парижской Богоматери: для меня он всегда был мавзолеем, памятником из путеводителей, экспонатом огромного всемирного музея. Лично я не люблю общепризнанных шедевров. Но в то утро кое-что в знакомой картине заставило меня остановиться. Собор подновляли, вся верхняя часть была в лесах, брезентовые полотнища громко и как-то театрально хлопали на ветру. Спеленатые башни выглядели до странного непрочными, беззащитными под натиском времени. Даже бесы, злобные химеры, горгульи были не более чем детскими фантазиями рядом с тем, что приходилось видеть мне за один только день приема. Я поняла, что не могу уйти с острова, не зайдя хоть ненадолго в собор.
Он заворожил меня, едва я переступила порог: внутри показалось черно, как в подземелье, меня обступили колонны, я шла будто по лесу среди высоченных стволов. Я осмотрела центральный неф, оба боковых, клирос, мало что понимая в этой архитектуре. Розетки-витражи казались мне зашифрованными посланиями, в которых каждый цвет, каждый штрих обозначали символы, понятные лишь посвященным. Вопреки тому, что я думала раньше, в соборе не было помпезно, скорее интимно. Он был так огромен, что каждый мог чувствовать себя вольготно, и даже гомон толпы замирал, теряясь в вышине. Я выбрала тихий уголок, присела на стул в середине ряда и, закрыв глаза, вдохнула запахи ладана, сырого камня и старого дерева. Горели свечи, каждый язычок пламени был окружен нимбом. Статуи святых в нишах, казалось, кивали мне. Что, думаете, так я и уверовала? Зря стараетесь, господа, я здесь просто отдыхаю. Мужчины в черном суетились у алтаря, переставляли цветы, золотые и серебряные вещицы, что-то наливали в чаши. Склонив голову на руки, молились несколько старух. Я сидела, закрыв глаза, едва дыша. Очищалась от ночных мерзостей.
И тут за моей спиной прошелестело:
— Доктор Аячи, не оборачивайтесь, пожалуйста.
Я вздрогнула — уж не ангел ли слетел ко мне так скоро?
— Бенжамен?
— Я сижу позади вас.
— Как вы…
— Я подкараулил вас утром, когда вы выходили из больницы, и пошел за вами.
— Почему же вы вчера ушли, не дождавшись меня, даже записки не оставили?
— Струхнул, знаете: я ведь слишком много вам сказал. Испугался, что вы донесете на меня в полицию.
— В полицию? — Я обиделась. — Да как вы могли такое подумать?
— Я просто кожей чувствовал, что вы осуждаете меня.
— Ничего подобного, совсем наоборот, вы так интересно рассказывали. А маску почему сняли?
— Просто понял, что нет смысла ее носить. Когда я открылся вам, все изменилось.
— Мне можно вас увидеть?
— Нет, не сейчас.
— А когда же?
— Я должен закончить, раз уж начал. Теперь я вам доверяю.
— Послушайте, я вам не собачонка: захотел — свистнул, захотел — прогнал. Я очень устала и не знаю даже…
— Пожалуйста, это очень важно для меня. Я вас долго не задержу. Давайте останемся здесь, так будет спокойнее.
И, не дав мне больше рта раскрыть, он продолжил свой рассказ.
Итак, я оказался с Раймоном в Париже, разлученный с моей Элен, одинокий, осиротевший без единственного на свете человека, которому было до меня дело. Едва водворившись в снятую для нас Стейнером квартиру в XVII округе, отвратительную дыру с длинными темными коридорами, я заболел. Все там было холодное, безликое. Слабенькие радиаторы не могли прогреть слишком большие комнаты. Расшатанные половицы отчаянно скрипели. Я все время мерз. Плотные занавеси на окнах не пропускали света. Темень была даже в полдень. Я слег, и три недели меня трепала лихорадка, мучили боли в животе и ломота. Я совсем расклеился, лежал в какой-то прострации, пытаясь взять в толк, что же со мной произошло. Тысячу раз я мысленно вновь переживал те три кошмарных дня, разрушившие мою жизнь, и не понимал, за что же это злодейка-судьба вдруг на меня ополчилась. Меня засасывало в пучину, из западни, в которую я попал, не было выхода.
Раймон, должен признать, ухаживал за мной на совесть. Дни и ночи просиживал у моей постели, пичкал меня сиропами, бульонами и таблетками. Врача он вызывать поостерегся. Жером Стейнер звонил ему по мобильному телефону каждый вечер ровно в шесть, отдавал распоряжения и сообщал, как чувствует себя Элен. Говорить с ней мне не разрешалось, но общаться мы все-таки могли: каждую субботу я получал посылочку — кассету с пятиминутной записью голоса моей подруги — и отсылал с обратной почтой ответ, тоже пять минут и тоже на кассете. Эти весточки, наверняка прошедшие цензуру, были для меня единственной отрадой, я слушал их без конца, учил наизусть, и только ласковый голосок моей Элен помогал мне не пасть духом окончательно. По интонации я мог определить, бодра она или приуныла. Ее держали под замком на чердаке «Сухоцвета», в комнатушке со звуконепроницаемыми стенами и без окон. Через день выпускали на десять минут погулять на задворках дома, затемно и под надзором Стейнерши. По ее словам, она не сердилась на меня, ждала моего возвращения и коротала дни за книгами, которыми снабжала ее Франческа. Например, она говорила:
«Бенжамен, милый, я тут все время валяюсь в кровати и от этого толстею. Того и гляди, совсем заплыву жиром к твоему приезду. Я беспокоюсь, как ты там? Простить себе не могу, что втравила тебя в эту историю. Мне тревожно за тебя, ты у меня такой болезненный. Я хотела бы быть с тобой, помнишь, как я тебя лечила?»
Все эти послания сводились к одному: она оправдывала меня. Мне было мучительно стыдно: я уехал, бросил ее там, на пустынном нагорье, среди льда и снега, оставил на милость двух фанатиков. Не раз я пытался поговорить с ней по телефону. Но тщетно: Стейнер или Франческа всегда перехватывали трубку и грубо осаживали меня. Я просил, требовал, пускал слезу.
— Прекратите, Бенжамен, вы ведь не маленький. Вам ясно говорят: нельзя. Если хотите что-то ей сказать, воспользуйтесь магнитофоном.