Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может поэтому переход с оперно-театральных высот на театр военных действий дался ей легко.
«Сила женщины – сила пения. Сила мужика – сила войны», – стало думаться ей. Она уже знала: они едут воевать! И небывалое, неведомое прежде доверие к путеводной звезде пения овладевало ею сильней, сильней. Заодно возрастало доверие к мужу. Она стала чаще ластиться к нему, он в ответ привычно посмеивался, делал большие глаза и куда-то постоянно на полдня исчезал. Однако к вечеру всегда возвращался. Руки его чуть заметно дрожали.
Тот бой.
С наступлением вечернего времени, времени молитв и мира, тот бой не кончился. Бой шёл уже четыре часа и в классическом смысле слова, боем конечно не был. Просто турки густо бомбили расположение отряда, а затем посылали полуроту или даже взвод защищать от раненых и недобитых (если таковые попадались) края обработанного квадрата. Простота и ясность царили над предгорьями и горами в тот час: бомбёжка – зачистка, зачистка – бомбёжка. Сорим – убираем, насорили – метём. Иногда между «чистильщиками» и партизанами завязывалась конвульсивная и бесцельная перестрелка: партизаны бухали из гранатомётов, турки отвечали очередями из короткоствольных автоматов. Было ясно: пулевая стрельба – нечто отжившее, никому не нужное, лишнее. Такой бой, каждый новый фрагмент его, привычки, а стало быть, и некоторой приязни к себе, не вырабатывал. Бой этот не нёс хотя б отдалённой гармонии, гармонии, конечно же, дикой, ложной, но безопасных зрителей всегда завораживающей. Не было в таком бою и древнего ликующего пенья возмездий и кар. А была одна только механика подсчетов, механика вылетов-возвращений, механика цифровых мельканий или полного исчезновения цифр. Потому-то с каждым бомбовым или ракетным ударом, с каждым плевком гранатомёта ей становилось хуже, тяжелей. От тяжести терялся на какое-то время сам рассудок, терялось внутреннее, непрерываемое ничем звучание музыки, пропадал голос. Голоса ей теперь не стало бы даже на жалкое бормотанье, а не то, что на настоящее пенье!
Ёлку прикомандировали к штабу. Здесь было безопасней, до штабных пещерных домиков, до прямоугольных палаток и саманных, крытых камышом крыш, в которых жили штабные, турки добиться пока не могли. Он с госпиталем находился тоже неподалёку, однако дикая безысходность от нескончаемых разрывов, от тупой, бесконечно неправильной ритмики попаданий и промахов, рождала у неё ощущение мёртвого и абсолютного одиночества.
В горах было холодно. Даже и понятие жары казалось в здешних местах неуместным. Сам же горный, ни на какой из карт не обозначенный Курдистан, казавшийся раньше оазисом тепла и родственных отношений – оказался бесприютным, заросшим колючей травой и грязно-серыми кустарничками пространством, не имеющим четко очерченных (пусть хотя бы и мыслью) границ. Алая акация, низкий дрок, сбирающая песок мелкими зелёными щётками арча – вот и вся растительность. Отсутствие настоящего леса тяготило его. Она стала думать: не от деревьев ли высокоствольных и её певческая сила? Она думала об этом и о другом, пыталась между боями петь, пыталась вернуть упущенные и пожранные бездной разрывов мелодии. Однако певческий дар словно бы покинул её.
Отряд курдских бойцов был большим и дельно организованным, с хорошо обеспеченными тылами, с просчитанными отходными путями, вмиг свёртываемым обозом, с вездеходами и малорослыми выносливыми лошадьми. Но врача в отряде не было уже шесть месяцев. Только две медсестры и фельдшер. Поэтому работы у Анфима было поначалу хоть отбавляй. Однако работа его не тяготила. Он находил радость в любом извороте чужих болезней, в самой постановке лечебного дела.
– Русская военно-полевая хирургия со времён Пирогова и хирургия советского периода – были лучшими в мире, – часто повторял он. – Нас пугали ядерными войнами, мгновенной смертью всех! И мы разучились лечить. Однако времена изменились. Мне кажется, надо быть готовыми к большой неядерной войне, с миллионами раненых. Мы должны, должны снова научиться хорошо лечить в полевых условиях!..
На пятом часу боя стало ясно: турки откуда-то разузнали о расположении всех, растянутых на несколько километров подразделений и служб отряда. Ракетный огонь стал реже, медленней, злей, перестал быть хаотичным. Взглядывая иногда в слюдяные окошки штабного домика-пещеры, она видела, как бесшумно умирают постройки и сооружения приотрядной деревни. Криков и стонов стало меньше именно потому, что огонь стал падать точней. Она даже поймала себя на мысли: ей стало легче, оттого что прекратился дикий пристрелочный хаос, не стало страха случайных попаданий. Раз уж нащупали, то теперь дело только в очередности! Только в длине отрезков времени, отделяющих жизнь от нежизни. И от этого современная война вдруг показалась ей не такой, как войны прежние, – более лёгкой, маломучительной показалась! Порядок даже и в смерти был для неё легче хаоса, легче его фальши, его интонационной неточности. Внутри измученного грохотом тела опять зазвучала короткая распевка, которая всегда приходила перед успокоеньем, перед сладкой вечерней слезой.
На пятом часу боя стало ясно также и то, что сейчас турецкая пехота (была ли это пехота или полевая жандармерия, она в точности не знала, а спросить было невозможно) не ограничится зачисткой рваных краев квадрата, а пойдет по исковырянной взрывами земле предгорий вперед.
Тут же были замечены и горные стрелки. Об этом доложили по штабу, и она, уже разбиравшая по-курдски, вдруг поняла: им с Анфимом отсюда не выбраться…
Ракетный обстрел с вертолетов, бомбовые удары с самолётов-штурмовиков продолжались. Был разослан приказ отходить на загодя приготовленную базу.
Он побежал в штаб, обнял её, попросил помочь упаковать инструменты. Она горько усмехнулась: помощников у него было вдосталь. Просто он не хотел, чтобы она отходила со штабом: в штабе сидел Мехди.
В последние несколько недель именно Мехди омрачал им жизнь. Из-за него между молодожёнами здесь, в этих горах, впервые пробежала черная кошка: такая же дикая, как склоны гор, опасная, царапающая в кровь.
Она усмехнулась во второй раз, и здесь залп ракетного огня накрыл – это было ясно по звуку лопающихся цистерн с водой и бочек с пищей – хозвзвод отряда. Улыбка все ещё цеплялась за краешки ее губ, когда она вдруг сообразила: он просто боится раздельной смерти, боится, что будет убит, а она достанется по законам военного времени другим. Это испугало её больше ракетных ударов, она сама вцепилась в зелёно-голубой докторский халат и уже до самой ночи халат этот не отпускала.
Уходили глубокой тесниной, по дну чёрных, ленточных, стекающих в разные стороны ручьёв.
Впереди на ишачках и на мулах двигался госпиталь. За ним на шести лошадях и двух вездеходах-амфибиях везли штаб. Сёстры вели раненых. Тяжёлых, чтобы не умножать их боли, несли на руках бойцы отряда. Гром ракетного обстрела, запнувшись о горную преграду – пригас, померк. Заградительный отряд мягко и вразнобой гухал по туркам из четырех гранатомётов. Но хотя основной звуковой массив бомбёжки и остался позади – легче Ёлке не стало. Звук жизни, равно как и звук смерти, снова перестал быть определенным, возникал не вовремя, вовсе не там, где она ждала его и от этого казался опасней прямых попаданий. Видя, что Ёлке не по себе, Анфим мягко массировал её затылок, оттягивал поочередно книзу мочки ушей и всё время оглядывался назад, на штаб. Его больше пугало не полуобморочное состояние жены, а посверкивающие в жёлто-зелёном сумраке зрачки Мехди: близкорасположенные, мертвые, сухие. Кроме того, он думал и о войне, о том, что война стала совсем не такой картинной, не такой бодрящей, какой представлялась ему раньше. Никакого мюратовского благородства и багратионовской учтивости в ней теперь не было: убивали из-за угла, отрезали головы и оставляли их иссыхать при дорогах, накрывали огнём правых и виноватых, заливали пылающими лавами смерти деревни курдские, но и деревни турецкие. К такой войне он готов не был, и от этой неподготовленности боль и надсадная тоска переполняли его.