Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я никогда не видел интерьеров Шато Феррьер.
Но, думаю, они выглядели, как квартира Жанны.
Расположенная на авеню Монтень в Восьмом округе, квартира занимала несколько этажей и напоминала особняк внутри особняка. Между этажами шли винтовые лестницы, перила которых сверкали, словно покрытые позолотой. Там имелся и лифт, на котором Жанна и Жан или их дети поднимались, когда были усталые, в свои спальни.
Комнаты были обиты шелком, в каждой – своего цвета: голубого, как яйцо малиновки, розового, как рассветное небо, канареечно-желтого. Мебель, как мне сказали, была эпохи Людовика XV, очень дорогая, старинная, и перешла к Жанне по наследству от ее отца. На стенах висели картины, тоже очень старинные и практически бесценные, в том числе кисти Пьера-Огюста Ренуара. Освещение для них устанавливал тот же человек, что занимался освещением в Лувре.
Представив меня семье и детям – Мишелю, Клоду и Изабель, – Жанна повела меня в «Ля Мер Катрин», старейшее, по ее словам, парижское бистро, основанное в 1793 году. Весь персонал и хозяева заведения знали Жанну – они здоровались с ней и спрашивали, как дела.
Мы с Жанной сели за столик у стены. Пока я ждал свои яйца «Бенедикт», Жанна объясняла, что во время немецкой оккупации Парижа в бистро обедали члены нацистской партии. Многие французские заведения, заговорщицким тоном говорила она, обслуживали нацистов, но персонал сотрудничал с движением Сопротивления и передавал информацию о том, что удавалось подслушать. Вскоре я расслабился, поняв, что Жанна обращается со мной так же, как профессор – как со взрослым. Мне это понравилось, и вскоре я смог рассказать ей, как стесняюсь своей внешности и чувствую себя отрезанным от мира. И что мне очень неловко есть при людях.
Жанна оказалась человеком дела – это я понял сразу. Она попросила официанта пересадить нас в дальнюю часть зала, ближе к кухне, и шепнула мне, что мы сможем вернуться за ее столик, когда мне станет комфортнее.
– Ну, а пока там, сзади, никто нас не увидит.
Когда мы поели, она повезла меня в «Галери Лафайетт» на бульваре Османн. В мужском отделе Жанна заставила меня примерять твидовые костюмы и хрустящие хлопковые рубашки. Даже смокинг – на случай, как она сказала, если мы соберемся в оперу. В первый раз я поехал к Жанне только на один день. Мы играли в шахматы с ее детьми, а потом полдничали на террасе вместе с Жаном. Вечером я вернулся в Ле Везине с сумками, полными брюк, рубашек, свитеров, подтяжек и даже французских беретов и нового белья. А еще у меня было несколько упаковок меренг, чтобы угостить остальных мальчиков.
Зимой 1947 года я нередко проводил выходные с Жанной и ее семьей: ел пирожные и пил кофе со сливками, посыпанными корицей и шоколадной крошкой. Ее дети приняли меня так, будто я был одним из них. Со временем они мне рассказали, что не любят ни шахматы, ни серьезные музыкальные пьесы, которые исполняли для меня на рояле. Я сказал, что до вторжения немцев в Польшу учился играть на скрипке. Мои старшие братья все играли. Они показали мне свои спальни, превосходившие размером весь наш дом в Скаржиско-Каменне, и признались, что с большей охотой сходили бы в кино на Тарзана, чем на все те высококультурные мероприятия, куда таскает их мать. Я рассмеялся и почувствовал себя куда свободнее.
Мы с Жанной договорились, что будем по очереди решать, чем нам заняться. Несколько раз она водила меня со своими детьми на Тарзана, и Жак с Анри ходили с нами тоже. А еще в оперу, от которой Клод отвертелся, придумав, что у него и остальных детей на этот вечер другие планы. Жанна забронировала для нас ложу во дворце Гарнье, прямо над сценой. Мы смотрели представление через золоченые бинокли. И в Экуи, и в Ле Везине тоже приезжали певцы, но никто из них не мог сравниться с артистами в опере. Сопрано брала такие высокие ноты и так чисто, что мне казалось, люстры на потолке дрожат от восхищения, а тенор и баритон пронзали меня, словно поток, стремящийся к морю. Жана водила меня и в парижский балет.
Я был не против оперы и балета, но, как и ее дети, предпочитал вестерны с Джоном Уэйном. Поначалу я стеснялся, что я не такой культурный, как некоторые другие мальчики из Бухенвальда. Я гадал, не хочется ли Жанне заменить меня кем-нибудь другим, кому нравятся художественные галереи и симфонии. Но как-то за роскошным ужином в ее квартире Клод сказал, что Жанна хочет мне показать те вещи, с которыми я не был знаком ранее. Ей неважно, понравятся они мне или нет. Она просто хочет, чтобы я знал разные варианты. Мишель подмигнул, говоря, как он рад, что их мать таскает не их, а меня на скучные культурные мероприятия, которые так любит.
– Ты оказываешь нам большую услугу, – смеялся он.
Мы с Жанной часто ходили гулять по набережным Сены, поднимались на мосты, и всегда отовсюду была видна Эйфелева башня. Иногда мы останавливались пообедать рыбой и устрицами на барже с ее друзьями, которые, рассказывала она потом, были знаменитыми актерами, политиками, драматургами и певцами. Они смеялись и болтали, попивая шампанское и куря сигареты. Иногда, разгулявшись, начинали исполнять монологи из разных пьес, про которые Жанна шептала мне на ухо, что они очень популярны, или пели песни, которые, по ее словам, передавали по радио.
Каждую пятницу я старался отмечать Шаббат вместе с Розой, Анри и Жаком. Так я больше узнавал о папе – в том числе о том, как они с мамой познакомились. Их свел шадхен, но Роза сказала, это была любовь с первого взгляда. «Знаешь, в наших маленьких штетлах в Восточной Европе редко можно было увидеть мужчину и женщину, которые были бы так влюблены в день своей свадьбы, – говорила она мне. – Но Хил и Рифка действительно любили друг друга. Вечной любовью». Роза, заплакав, принялась рассказывать о своем муже, который считался пропавшим без вести, предположительно погиб. «У нас было по-другому, – продолжала она, – но со временем я полюбила его».
В январе я пошел в среднюю школу, в класс, где никого не знал, но дети больше не смеялись надо мной.
На мой шестнадцатый день рождения, 2 февраля 1947 года, Жанна повела меня в ресторан «Максим», где я впервые попробовал фуа-гра и икру. Мне гораздо больше нравились яйца «Бенедикт» и круассаны с шоколадом, поэтому Жанна, которая к тому времени уже хорошо меня знала, заказала для меня и выпечку, и шоколадный пудинг на десерт. В первый раз в жизни я выпил шампанского, а закончил трапезу сырной тарелкой, наслаждаясь камамбером, который теперь полюбил. С Розой и моими кузенами мы тоже праздновали и пели песни на идише. Ганна приготовила голубцы, селедку и картофельные оладьи, которые напомнили мне о Польше, а на сладкое – польский пирог с кремом.
Всегда, когда я уходил от Жанны, ее шофер отвозил меня назад в Ле Везине. Мы ехали мимо Триумфальной арки, по бульварам, засаженным каштанами, и живописным пригородам. Раньше я никогда не ездил на машине. В Скаржиско-Каменне машин не было ни у кого – уж точно ни у одной еврейской семьи. Люди навещали родственников на телегах с запряженными в них лошадьми. Зимой ездили на санях, тоже конных. Когда нацисты останавливали наш поезд и отправляли нас, заключенных, рыть противотанковые окопы, мне иногда удавалось рассмотреть их автомобили. Они были длинные и громоздкие, со свастиками на бортах. Хаим водил грузовик, но тот ему не принадлежал. Его выдали брату на работе, в HASAG. Ганна сказала мне, что Хаим скорее всего не сообщил о себе точные данные. Немецкая компания никогда не наняла бы польского солдата шофером. «Но мы же евреи, – говорила она. – Мы никогда не бросаем свои семьи. Всегда стараемся держаться вместе. Нацисты это знали. Вот почему они лгали евреям, которых отправляли в Треблинку и другие лагеря смерти, что там они будут вместе с семьей, будут работать».