Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вы не поверите. В половину третьего ночи. Или уже утра? Этот крендель… Рыл снег. Я набрался наглости. Руку через забор просунул, калитку открыл и зашёл во двор. Серо, бедно, строго. Только снег белеет, словно кости.
– А, Серёга…
– Костя…
И неожиданно для себя я зарыдал, уткнувшись носом в его прожжённую, остро пахнущую снегом и костром фуфайку.
«Миллион раз слышал, как читают это стихотворение. И сам читал его раз двести. А вот понял только вчера. Но обо всём по порядку.
– Однажды к нам на урок литературы пришёл очень странный человек. Я даже не могу сказать, в чём именно заключалась его странность. Вроде как все. Ростом чуть выше среднего. Худенький. Волосы жидкие. Длинные. Самому лет под сорок. Сутулый. Лицо… как лицо. Узнаёте?
В класс его завела наш завуч.
Представила. Так, мол, и так. Иван Ильич. Ваш новый учитель.
Сказала и пошла.
Катя, такая, сразу спросила:
– А вам понравилась наша Принцесса?
(Это мы завуча так называли. Лет ей было под сорок, но она всё ещё сидела в девках. Фигурка что надо. Да и личико тоже. А вот характер ни к чёрту).
Иван Ильич плечами пожал и говорит:
– Она умеет нести свою красоту.
Потом начал урок.
Это было в десятом классе. Проходили – „Кому на Руси жить хорошо?“
Интересная книга! Только слов много непонятных.
Вот, к примеру, „шлыки“. Что это? Мы с роду не знали. Вот я и прочитал: „Гляди, куда деваются крестьянские шашлыки“.
Тут Ильич как-то пожелтел, меня поправил, но особенно не ругался. А я дальше читаю: „Шлеями, новой обувью, издельями кимкряв“.
– Кимряков, – поправляет он.
А сам позеленел.
И тут на меня такая игривость нашла. Такая, прям, весёлость.
– Хи-хи, – говорю. – Чего?
– Кимряков.
– М-м. А Некрасов, – спрашиваю, – в армии служил?
– Нет, – говорит Иван Ильич.
А сам бордовый.
– Эх, – говорю. – Хорошо быть писателем.
Литератор вроде успокоился, понял, что к народу с нравоучениями нельзя, и опять спрашивает, но уже по-житейски, как надо:
– Почему?
– От армии, – объясняю ему, – можно откосить.
А сам представляю себя Некрасовым и хихикаю.
Он позеленел и говорит.
– Читай дальше, по заданию.
Я продолжил.
– Лишь на Николу вешнего погода устаканилась…
Тут уж все заржали. Прикольно так получилось.
А он, гад, меня с урока выгнал.
За что?
Потом мы ничего так. Нашли общий язык.
Помню, шла она по коридору, капризно и даже несколько вздорно подрагивая попкой. Узнали?
Вот подхожу я к ней.
– Привет, Катя! – говорю. – Ты слышала про есенинский вечер?
– Нет.
А сама в сторону буфета смотрит. Там троица из одиннадцатого бэ расселась. Здоровые все, жлобы. А я такой в наглую:
– Ильич вечер организует. Кто будет стихи читать, тому пять за четверть.
Она подумала и говорит:
– За полугодие.
И стали мы, значит, репетировать.
Я там за главного был. Ильич только объяснял, как читать надо. И то умудрился всё испортить. Но это я опережаю события.
А я ведь тоже стих читал. Про скандалиста какого-то. Это между прочим.
Началось с Верки. Она когда читала „с подтыками по росе бродила“, нам так смешно становилось. Ой, помрёшь.
Потом я, конечно, подкузьмил. На „пальцы в рот“ притворился, что меня тошнит. Хохма!
А Лёха, стервец, чуть вообще всё не сорвал. Вместо „износил мой дед“ прочитал „изнасиловал“. Это про шапку-то. Погодите, отдышусь.
Отрепетировали, наконец.
Всё хорошо, Ильич только побелел чтой-то. Ну да, может, годы.
Выступать.
Полный зал народу учителя согнали. Это после четвёртой-то пары. Всем бы скорее свалить. Начинать пора. Раньше сядешь – раньше выйдешь. А Катьки нету.
Полчаса прошло, завучиха за кулисы пилит. Шепнула что-то Ильичу. Он позеленел. Пожелтел. Почернел.
– Давайте, – говорит, – без берёзы.
Вы-ыступили. Без „берёзы“. Где на репетициях ржали, там и на вечере загыгали. Хотя какой это, разобраться, вечер, если он днём. Всё-то в школе через пень колоду. Час – то сорок пять минут, то сорок, то тридцать пять, то полчаса. Вечер – днём. Эх…
И чего-то Ильич наш совсем на уроках после этого сник.
Ну, мы-то поняли. Он ждал-ждал, пока его старания оценят, а потом и ждать перестал. Стал к этому безразличен.
Учились мы плохо. Совсем плохо.
А тут Катька эта. Перед восьмым мартом дело было. А класс уже одиннадцатый.
Блока проходили. Это я точно помню.
Выходит она. Стала читать. Разошлась так…
Тут он и Катьку с урока турнул.
Она не будь дурой – к завучихе.
Та Катьку обратно.
Ильич ни в какую.
Завучиха директора позвала.
Ну, Ильич, разобраться, не прав. Девочку перед восьмым мартом с урока выгонять – не след.
Уселась она на место. Директор с завучем (а они подружки тогда ещё были) стоят в дверях. (Директриса тоже у нас что надо. Картинка! Замужем. Звучиха неженатая, говорил уже).
Ильич посмотрел на них и вдруг говорит:
– Глупые красивые женщины, в отличие от умных красивых женщин, умеют нести свою красоту, потому что больше у них ничего нет.
Наверно, ему стало уже не важно, будет или нет директор его ругать за наши двойки на педсовете.
А потом он ушёл. То есть вы, Иван Ильич, потом ушли. И никто не мог сказать, в чём именно заключался ваш смысл, но жить без вас стало хуже, скучнее.
Такую речь я, помню, задвинул на выпускном.
Сказал, конечно, не всё. Но ведь при всех не скажешь, что Катька в Ильича по уши втрескана была. Оттого и выкобенивалась. А он не замечал. Типа.
Ильич, хоть в школе уже не работал, был среди приглашённых и подошёл к концу моего рассказа-воспоминания. Сидел, пил водку как нормальный мужик, разговаривал со всеми.
Принцессу всё танцевать приглашал.