Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В это время дама, ведущая вечер, снова взяла граненый стакан и побрякала по графину. И опять подействовало, затихло даже в дальнем, чановском круге, Соня опять нырнула под крыло Вольфа, но она все-таки уже помнила о Чанове, поглядывала на него из своего укрытия. Он это чувствовал и был, можно сказать, удовлетворен. К нему вернулось ничем не подкрепленное знание, что никуда она от него не сбежит, что их связь прочнеет неизвестно почему, что это «неизвестно почему» скорее всего – судьба.
А Соня согревалась, но согреться не могла. Она жалела Дада, боялась за него, вообще боялась смерти, чувствовала то ли вину, то ли не знала, как себя вести. Она никому не доверяла сейчас, и прежде всего себе. Только Вольф был ее прибежищем, он был умный и старый, он все знал и сострадал, и посмеивался, что на самом деле ободряло, и он восхищался ее, Суниной (она звала себя Суней), сомнительной красотой, восхищался искренне и, как бы сказать… бескорыстно. Он не охмурял, не соблазнял, не изумлял и не воспитывал, а просто любил и понимал, за что любит, и мог объяснить – за что. Вот только сейчас вдруг отвлекся, смотрит на сцену. И этот возмутительно уверенный в себе Чанов кого-то разглядывает среди литераторов, толпящихся у подмостков. Дама-начальница-литератор поговорила с залом, закрепляя успех внимания и тишины. Но вот она окрепла голосом и позвала: «Арабов, ваш выход!» На сцену из толпы поднялся некрупный человек с отсутствующим и хмурым лицом, кого-то он и Паше, и Чанову, и Вольфу напомнил. Был он весь как бы слегка поломан и сросся неправильно. Лицо изложить словами было бы трудно, слишком узкое и худое, непонятно, как помещаются глаза. Зато профиль – как с картины Босха, как у одного из тех людей, что сопровождают Сына Человеческого на Голгофу.
– Кто такой? – спросил Вольф и не дождался ответа.
Арабов взял в руки микрофон и прочел не по бумажке ровным, напряженным голосом, мрачно поглядывая в зал темными, глубоко запавшими глазами:
Мы держали во рту провода,
чтобы был электрический ток.
У авиаторов было по два крыла,
у крокодилов во рту – пила.
Я подумал и лег под каток.
Он меня переехал, я видел тень
от рамы,
в моторе был небольшой пожар.
Я видел, как люди
размножаются в темноте,
а потом, как пленка,
засвечиваются без пижам.
Я стал невесомым, как карантин,
прямей руки, что меня сгибала.
Я прочел всего Гоголя,
один на один,
на языке оригинала.
Ну а дальше что? Отвалить на Юг
и на песке просушить рукав?
Зиму увозят и волокут
на снегоуборочных грузовиках.
А вам я оставлю все,
все фантики и фаянсы в тине,
потому что птица, далекая от финансов,
держит все яйца в одной корзине.
У меня почти ничего нет,
только в стенах
прозрачный ток, добываемый, как руда.
Только компас на Севере, показывающий на Север,
угольки деревень и горящие города.
И у вас ничего нет.
Лишь ключи зажигания и каток.
И висит на кресте отутюженный человек.
Говорят, что это и был Бог[18].
Как только голос смолк и автор, повернувшись в профиль, без лишних слов смылся в коридор, Паша неожиданно громко, так что на него оглянулись, сказал:
– Есть!
– Что ты имеешь ф фиду? – спросила Соня. Чанов впервые за весь вечер услышал ее голос.
– Поэт в Москве есть.
– А ты говоришь – купаться в такой холод… – подтвердил Вольф.
В последний ряд пробилась Лиза и сообщила, что Давида Луарсабовича «Скорая помощь» увезла в Склиф, там его грамотно зашьют и дадут снотворного. Так сказал Лизке фельдшер. Блюхер поехал сопровождать.
Компания еще с полчаса посидела в Круке, послушала литераторов, пока Паша, вдруг став главным, не решил, что пик литературного вечера пройден и пора выдвигаться на вокзал.
Они шли вдоль Потаповского переулка вчетвером, но колонной по два, чтобы не выходить с узкого тротуара на проезжую часть, потому что время от времени по ней проносились неожиданные и оттого особо опасные автомобили. Те, что навстречу, бросали на небольшой сплоченный отряд снопы резкого света, а те, что обгоняли, обдавали из выхлопных труб неожиданно приятным запахом жареных мясных пирожков, так казалось Паше. Он шел, толкая Магдину телегу, правофланговым в первом ряду, рядом с длинным Вольфом, которого берег от машин. Так взрослые ходят с детьми, держа своих маленьких подальше от проезжей части. Но Вольф-то опасался именно прижиматься к домам, потому что с детства помнил о сосулях, однако он тоже берег своего правофлангового спутника (о, если б Паша смел об этом догадываться!), оттого-то старый и шел слева от молодого, прижимаясь к домам. Да, Вольф машинально, но безусловно берег своего первого в жизни настоящего и верного ученика (не в том смысле, что Вольф собирался его учить, а в том, что Павел сам собирался у Вольфа учиться «всю жизнь и даже больше жизни», о чем и заявил в Круке Лизке). Поэты шагали в ногу, но думали о разном. Асланян о сегодняшней, стремительно надвигающейся разлуке, а Вольф о завтрашней и весьма сомнительной встрече, о которой он так самонадеянно сообщил Чанову. Оба были грустны.
Сзади же, во второй паре, происходило что-то немыслимое. Соня Розенблюм и Чанов шли в темноте плечом к плечу, совершенно обалдевшие от возможности касаться друг друга. Кузьма Андреич был спокойней и главнее своей спутницы, не из-за возраста или опыта, а потому что он уже давно носил в сердце это, подцепленное на мосту, обалденное состояние. Он 72 часа привыкал к его неизбежности. Он знал. А она нет, не знала. Думать не думала. Так ему казалось… Как на самом деле – мужчина не поймет, а женщина не скажет. Достоверно, что оба они в высшей степени были полны собою и друг другом. Они были в том редчайшем для современных молодых людей состоянии, когда можно, не испытывая даже намека на сомнение, бежать венчаться, или в загс, или просто оказаться наедине друг с другом в пустом доме. И если в результате родится ребеночек, то он родится под счастливой звездой.
Соня шла без перчаток, они, шерстяные и ярко-красные, как гусиные лапки из мультика, болтались на тесемках, продернутых сквозь рукава шинели (перчатки на веревочках – Магдино рукоделие; все ее внуки и правнуки с ними мирились, даже пан Рышард). Чанов взял Соню за руку. Ее правая, голая, с подмерзшими нежными пальцами, встретилась с его полыхающей и обветренной левой. В тот же миг руки, такие обратно противоположные, как Инь и Ян, переплелись и объяснились друг с другом до конца. Вот кто они друг другу: они пара. Его левая рука и ее правая с полным бесстыдством полной невинности отдались друг другу в глубоком кармане чановской куртки. «Как я люблю ее, как мне нужно ее бесхитростное сердце»[19], – подумал Чанов, забыв, что это цитата. Так, рядом, шагать было единственно правильно для обоих. Их ладошки и пальцы продолжали объясняться друг с другом. И дошли до полного счастья. «Кожа тоже ведь человек»[20], – сказал себе Чанов, казалось бы, снова совершенно своими словами. Он полностью погрузился в новую свою жизнь, в небывалую. Через десять минут возле метро «Чистые пруды» вся четверка, не сговариваясь, перестроилась в колонну по одному и спустилась под землю. Паша впереди, страхуя Вольфа, который ведь мог повалиться вперед, чтоб сосчитать стариковскими ребрами заплеванные ступени, далее Соня, за нею Чанов, которому нравилось замыкать колонну, оставаясь некоторое время вверху: он видел всех и осознавал, что они ему безусловно годились в спутники. Маленькая армия с Пашей во главе, перестраиваясь по два или даже в шеренгу и снова по одному, совершала все новые маневры слаженно и разумно…