Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, нет, на сегодня достаточно, — говорит он, но это так, пустые слова, небольшая перепалка, уже поздно, Лина хочет слушать еще, может быть, в другой раз, ну хоть что-нибудь, ей все мало, пусть только еще раз включит радио, она на все согласна. Яков опять чихает, в этот вечер у всего света насморк, он подносит к лицу носовой платок и следит за ее взглядом, не замечает ни тени подозрения, это решает дело.
— Что же ты хочешь послушать?
И вот Яков сидит на ведре, в полной тишине, и ему уже хочется, да, хочется показать, на что он способен, он весь напрягся, как артист перед выходом на сцену, — а ну-ка, блеснем своим искусством. По части духового оркестра — он не выходит у него из головы, хотя оркестр молчал добрых сорок лет, инструменты в пыли и заржавели, но Яков рискнет, сегодня он вообще действует решительно.
Вначале был щелчок, потом шипение и свист, во второй раз это получается уже лучше, а потом стремительно начинается музыка, литавры и тарелки в первом такте, им вторит одинокий тромбон, которому нужно приспособиться, издать несколько звуков, прежде чем он находит верный тон. Мелодия неопределенная, Яков говорит, чистая импровизация, перемежающаяся различными популярными темами без всякой закономерности, одно можно утверждать с определенностью — это марш. Робко вступают ударные — ноги отбивают такт, поддержанные пальцами, отстукивающими ритм по ведру, а губы — весь остальной оркестр. Потому что одна-единственная литавра — она ведь еще не делает музыки, она одна — не духовой оркестр, ее должна сменить труба, а ту в свою очередь свистящий звук кларнета и время от времени ради разнообразия низкий звук тубы, исторгнутый откуда-то из самой глубины горла. Как рассказывает Яков, он разошелся вовсю, единственное правило — он помнит только одно правило, которое тогда строго соблюдал отец, — а именно, не увлекаться гласными, по возможности совсем избегать их. Потому что инструменты высказываются только в среднем регистре, солидными голосами, иначе говоря, только звуками, которые можно изобразить согласными, они отдаленно на них похожи. Значит, никаких там тра-ра-ра и ля-ля-ля, требуется вызвать к жизни звуки, не обозначенные ни в одной азбуке, подвал сотрясается от сочетаний, которые уха человеческого никогда не касались. Можно было бы подумать, чересчур много стараний для такого ребенка, как Лина, она удовольствуется не столь отточенным исполнением, но вспомните, здесь играет роль и артистическое самолюбие, это экзамен, который Яков сдает добровольно, настоящее искусство не подчиняется стеснительным ограничениям. И вот уже тональность соблюдается без затруднений, труба и литавры перехватывают друг у друга тему, перекидываются фразами и приводят ее почти всегда к счастливому концу. Кларнет поневоле отходит все больше на задний план, у него слишком ненатуральный высокий тон, зато все чаще слышно тубу, она отваживается время от времени сыграть соло, вариации в нижнем регистре, когда же не хватает дыхания, она прячется за двумя-тремя тактами на ведре.
Одним словом, написана еще одна страница истории музыки, Яков наслаждается триумфом, а Лина не может больше усидеть на железной кроватной сетке. Она неслышно встает, забыты все честные-пречестные слова, ноги беспрекословно крадутся по направлению к перегородке. Она должна увидеть эту штуку, у которой голос похож на Якова и вместе с тем какой-то другой, у нее много разных голосов, она может чихать, как Яков, и из нее раздается такой странный шум. Только один раз взглянуть. Один только взгляд, даже ценой обманутого доверия, невозможно сопротивляться своим ногам, когда они сами несут тебя туда. Между тем вовсе не требуется такой осторожности, грохот от этой штуки перекрывает все другие звуки — и все-таки она крадется. До узкого прохода, как раз в этот момент, когда литавра окончила мастерски исполненное соло и передала тему трубе, Лина осторожно просовывает голову за угол. Невидимо для Якова. Во-первых, он сидит сбоку, и к тому же крепко закрыл глаза, признак наивысшей концентрации физических и душевных сил, он самозабвенно стучит, подчиняясь только ему известным правилам. Нет, Яков не замечает, что несколько секунд его видели голым и неприкрытым, только потом он начнет что-то подозревать из-за туманных намеков Лины, и лишь гораздо позднее она скажет ему прямо в лицо обо всем, что происходило в действительности тогда, в том подвале. Пока ей достаточно нескольких секунд, чтобы увидеть и удивиться, теперь она знает точно, эта штука выглядит точь-в-точь как Яков. Затем остается один-единственный вопрос, она осведомится, есть ли у него, кроме этого радио, еще одно, скорее всего, у него нет никакого вообще, иначе где бы он его прятал, если не здесь, Лина знает то, чего не знает никто. Она тихо садится на место, удовольствие от концерта не становится меньше, но теперь к нему примешиваются кое-какие мысли, которые никого не касаются.
Потом марш заканчивается, но представление продолжается. Когда Яков появляется, измученный и радостный, с запекшимися губами, Лина восторженно требует исполнения на бис, пусть радио сыграет еще что-нибудь. Это для него доказательство, что она ничего не заподозрила, это должно быть доказательством, так он думает, если этот марш ему удался, тогда уже ничего плохого с ним случиться не может.
— Но это самое последнее, — говорит Яков.
Он снова занимает исходную позицию, теперь он собирается включить другую станцию, по которой рассказывают сказки, там выступает симпатичный дядя, он говорит:
— Для всех маленьких слушателей дядя-сказочник рассказывает сказку о больной принцессе.
У него голос, похожий на голос сэра Уинстона Черчилля, только не такой громкий и, разумеется, без иностранного акцента.
— Ты знаешь эту сказку? — спрашивает Яков, владелец радио.
— Нет, не знаю. А откуда в радио есть дядя-сказочник?
— То есть как это откуда? Есть и все.
— Но ты же сказал, что детям радио слушать запрещается.
— Правда. Но я хотел сказать, что у нас в гетто запрещается. Там, где нет гетто, там дети могут слушать. А радио есть везде. Понятно?
— Понятно.
Дядя-сказочник, немножко расстроенный этой помехой, но достаточно справедливый, чтобы признать, что сам виноват, снимает пиджак, кладет его на ведро, потому что оно твердое, с острым ободком, а сказка — одна из самых длинных, если у него вообще хватит на нее воображения. О Господи, как это было давно, надо же, именно сейчас ему вспомнилось: отца сказки не касались, это было дело матери, бывало, ты уже лежишь в постели и ждешь, и ждешь, пока она кончит всю домашнюю работу и придет к тебе, и почти всегда засыпаешь, не дождавшись. Но иногда она все-таки присаживалась к тебе, просовывала теплую руку под одеяло тебе на грудь и рассказывала истории. О разбойнике Яромире с тремя глазами, который мог спать только на холодной земле, потому что не находилось для него кровати, где он мог бы уместиться, о коте Рашке, который не хотел ловить мышей, а только птичек, пока не увидел летучую мышь, и об озере Шакун — ведьма Двойра заставляла всех детей плакать в него, пока оно не вышло из берегов и ведьма Двойра, так ей и надо, злодейке, утонула в нем, — и однажды сказку о больной принцессе.