Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я закончил текст и ушел из студии в дом. В высоком бамбуке шумел ветер. В лунном свете посверкивал тяжелый хромированный бампер моего старого битого «бьюика». Я много лет не ездил на этой машине – уже собирался ее разобрать и пустить на металлолом для сварных скульптур. Темный овраг весь зарос кустарником, там внизу жил не то койот, не то лисица. Собаки тявкали и за кем-то гонялись. Огни в доме сияли, будто в казино. Я зашел, погасил свет и посмотрел на одну из своих гитар, которой давно уже не касался. Что-то не давало. Можно и отдохнуть, подумал я и залез в постель.
Песня «Ты чего хотела?»[119] тоже написалась быстро. Я как-то услышал в голове слова и мелодию вместе – игралась она в миноре. Такую песню надо сочинять экономно. Если вы когда-либо становились объектом любопытства, вы поймете, о чем она. Тут и объяснять много не потребуется. Иногда больше всего шуму от публики мягкой и беспомощной. Мешают они по-разному. Бесполезно пытаться им противостоять или переламывать их силой. Иногда просто нужно закусить губу и надеть темные очки. Такие песни – странные собаки. Из них не получаются хорошие спутники. И там тоже имелись лишние куплеты:
Песня чуть ли не сама написалась. Просто спустилась мне на голову. Может, парой лет раньше я бы от нее отказался и не стал заканчивать. Но не сейчас.
Другая песня – «Все поломалось»[120] – состояла из быстрых порывистых мазков. Все семантическое значение у нее в звучании слов. Текст – вот ваш танцевальный партнер. Она работает на механическом уровне. Все сломано или выглядит таким: треснуто, щербато, требует ремонта. Вещи ломаются, затем ломаются снова, из них получается что-то другое, затем они ломаются опять. Я как-то валялся на пляже Кони-Айленда и увидел в песке транзистор… прекрасная модель «Дженерал Электрик», с самозарядкой, выстроена, как линкор, – и сломанная. Поверх песни я, наверное, помнил этот образ. Но я много чего сломанного видел – вазы, медные лампы, сосуды, банки и кувшины, дома, автобусы, тротуары, деревья, пейзажи; от всего этого, если оно сломано, становится не по себе. Я подумал обо всем лучшем на свете, обо всем, что я нежно любил. Иногда отсюда хорошо начинать вечер и потом крутиться всю ночь, но и такие места ломаются, их уже не собрать воедино. Трещат и хрустят мебель и стекло. Что-то без предупреждения портится. Иногда оно тебе дороже всего. И чудовищно трудно что-то чинить. В этой песне тоже были дополнительные куплеты:
Вот моя толика оптимизма в таких песнях. Стало быть, эти и еще кое-какие я свернул и убрал туда, где они лежали, хранил их в столе, но ощущал их присутствие.
Со временем рука моя выправилась – что за ирония. Песни я писать перестал. Врач советовал играть на гитаре: разминать руку – это лечение, полезно, и я много занимался. Можно было запускать плановые весенние концерты; похоже, я вернулся к тому, с чего начал.
Однажды вечером у нас ужинал с друзьями Боно, певец из «Ю2». Рядом с Боно – это как есть в вагоне-ресторане: как будто движешься, куда-то едешь. У Боно душа древнего поэта, и с ним нужно быть очень осторожным. Реветь он умеет так, что земля трясется. Кроме того, он кухонный философ. С собой он привез ящик «Гиннесса». Мы говорили о таких вещах, которые обсуждаешь на зимовке, – о Джеке Керуаке, в частности. Боно неплохо знает произведения Керуака, который воспевал маленькие американские городки, вроде Траки, Фарго, Бютта и Мадоры, такие места, о которых большинство американцев слыхом не слыхивали. Смешно – Боно о Керуаке вообще знает больше многих американцев. Боно говорит такие вещи, которые кого угодно поколеблют. Он как тот парень в старом кино – голыми руками избивает стукача и выжимает из него признание. Если бы он приехал в Америку в первой половине века, он бы стал копом. Похоже, он много чего знает об Америке, а то, чего не знает, ему любопытно.
Мы говорили о славе и пришли к выводу, что в славе самое смешное – никто не верит, что это ты. И Уорхола припомнили. Уорхола – короля поп-арта. Один художественный критик в его времена говорил, что даст миллион долларов тому, кто найдет в работах Уорхола хоть гран любви или надежды, – как будто это важно. В разговоре появляются и ускользают имена. Те, в которых что-то чувствуется. Иди Амин, Пенни Брюс, Роман Полански, Герман Мелвилл, Мозе Аллисон, художник Сутин – Джимми Рид мира искусства. Когда Боно или я насчет кого-то не уверены, мы их сочиняем. Любой довод мы можем подкрепить, развив нечто реальное или нереальное. Ни у него, ни у меня нет никакой ностальгии – она в нас просто не влезет, уж мы-то, черт возьми, за этим проследим. Боно говорит что-то про англичан, которые приехали сюда и основали Джеймстаун[121], рассказывает, что Нью-Йорк построили ирландцы, – говорит о праведности, богатстве, процветании, красоте, чуде и великолепии Америки. Я сказал ему, что, если он хочет посмотреть на самую колыбель Америки, пусть съездит в Александрию, Миннесота.
За столом сидели только мы с Боно. Все остальные как-то рассеялись. Подошла моя жена, сказала, что уже ложится.
– Давай, – ответил я, – через минуту поднимусь.
Однако времени прошло больше – и от ящика «Гиннесса» почти ничего не осталось.
– Где это – Александрия? – спросил Боно. Я рассказал, что туда в XIV веке пришли викинги и основали поселение, там есть деревянная статуя викинга, и он совсем не похож на достойного отца-основателя Америки. Он бородатый, в шлеме, сапоги по колено, у него в ножнах длинный кинжал, в руке держит копье и одет в килт – а на щите у него надпись: «Колыбель Америки». Боно спросил, как туда добраться, и я рассказал, что нужно ехать вдоль реки через Вайнону, Лейк-Сити, Фронтенак, потом выехать на шоссе № 10, по нему до самой Вадены, свернуть налево на 29-ю трассу и въедешь прямо на место. Доберешься без проблем. Боно спросил, откуда я родом, и я сказал – с Железной Тропы, Железного Хребта Месаби.