Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заблукаев не стал начинать с нее. У него были враги помельче, и он хотел потренироваться. Разбирая рукописи из чемодана, он с восторженным удивлением понимал, что готовился к этой войне долго и все его давние статьи написаны будто к этому дню. Ему не нужно было ничего переделывать или переписывать — текст с минимальными правками шла в газету. Автор лишь выдумывал псевдонимы. Тут были и привычный Лев Логопедов, и Ефим Плюхин, и проф. Бодуэн де Куртенэ, и Илья Пророков, и кн. Языков. Каждый номер газеты был словно ощетинившийся пушками фрегат, без перерыва палящий во все стороны и поражающий все цели. И действительно, Заблукаев не считал, что в этой войне необходимо щадить мирных жителей. Его язвительная шрапнель и тяжелые бомбы посыпались на головы равно мирных граждан и военных, сиречь людей печатного слова. Не разбирая лиц и званий, он бил прямой наводкой в противные издания, в людей, пользующихся неправильной речью, в режим логопедов, наконец, в сам неправильный язык, его грамматику, фонетику, синтаксис, лексику, орфографию — он не знал милосердия и не брал пленных, он бичевал и резал, он пускал этот не ожидавший натиска город на поток и разграбление. Обвиняя, он увещевал; набрасываясь, он насмехался. От Заблукаева не было укрытия. В дюжины глоток своих разноликих сущностей он вопил, глумился, ржал, язвил, клеймил, открывал истину. В каждом номере он приводил отдельной колонкой слова, как их необходимо писать, и ссылался с мелочной скрупулезностью на статьи авторитетных словарей и примеры из старых уважаемых книг. Слово, возглашал он, есть воплощение мысли, логоса, и потому священно и неизменимо. Слово не может использоваться на потребу толпы. Если чей-то косный язык не может его выговорить и потому требует, чтобы слово изменили, нужно не слово менять, а вырвать косный язык.
Заблукаев был жестокий и страстный пророк, не надеющийся на понимание.
Его «Правило» заметили очень быстро. С ним возжелали спорить: посыпались звонки и письма, стали заглядывать люди, чтобы своими глазами увидеть странного редактора. Он нанял секретаршу и поручил ей никогда не соединять его со звонящими. Уже тогда он понял, что штат корреспондентов ему не нужен. Статей из чемодана хватит еще на несколько месяцев, а новые он писал стремительно. Спорщикам и оппонентам он отвечал на страницах газеты — разрастался великий диспут о языке. Иные ночи Заблукаев не спал: обдумывая аргументы, он лишался сна и до рассвета писал, и уже в начале недели оппоненты Заблукаева получали ответ от полудюжины заблукаевских газетных сущностей в виде философского эссе, полемической статьи, фельетона и стихотворной сатиры.
Интерес он вызвал и у настоящих европейских агентов Тайного департамента. Они стали наведываться к нему, когда еще у него не было секретарши, — очень типичные вежливые люди в темных костюмах. Он смеялся над ними. В ответ они вели себя по-разному: кто-то выходил из себя, кто-то, наоборот, замыкался и быстро покидал контору. И Заблукаев тут же забывал о них. Они говорили на правильном языке, не выдвигали аргументов в пользу языка неправильного, а следовательно, были Заблукаеву неинтересны.
Прошел год со смерти Горфинкеля. Теперь в редакцию каждый день приходили мешки писем, и Заблукаеву пришлось нанять еще и человека, который стал с этими письмами работать. С самим Заблукаевым по-прежнему никого не соединяли, и он ни с кем не встречался. К этому времени авторитет его в эмигрантской среде вырос. Эмигранты среднего возраста изводились по поводу того, что их дети не желают говорить на простом языке и переходят на «книжную» речь. Это стало в среде молодежи модой. Правильная речь превратилась в своего рода молодежный жаргон, ей стало принято щеголять. Популярность «Правила» возросла необыкновенно: у журнала появились тысячи подписчиков. Конкурирующие издания стали потихоньку закрываться: их уже никто не покупал. Всем хотелось читать Заблукаева. А он вел сразу несколько колонок под разными именами, писал стихи, прозу, публицистику, статьи о старых книгах, развернутые эссе. У газеты появились консультанты — удивительные старики, знатоки неизвестных страниц истории и культуры. Это были все бывшие университетские преподаватели, профессиональные историки, в разные годы выдавленные и высланные из страны за свои публикации. За границей они продолжали свои исследования — по истории тарабаров, орфоэпического законодательства, политических репрессий. Особенно Заблукаева заинтересовали материалы об инакомыслящих, отправляемых на речеисправительные курсы. Делалось это с сознательной целью превратить диссидентов в немтырей. По разным сведениям, только за последние десять лет около сотни человек — журналистов, историков, писателей — были тайно посажены в исправдома. Заблукаев посвятил несколько номеров этой теме, публикуя большие выдержки из присланных материалов, и это подняло престиж газеты еще больше.
Редакторы других газет Заблукаева откровенно ненавидели. Он не просто отнимал у них читателей — он объявлял их речь вне закона. Их язык, на котором они разговаривали с малолетства, на котором говорили их родители, на котором издавались их газеты, был, как оказывается, лжеязыком, дурным порождением неграмотного плебса. Они, редакторы, оказывается, не владеют языком, а поклоняются ему, как идолу. Их язык, оказывается, есть инструмент порабощения общества, который тиранит похуже самого лютого тирана-человека, потому что обитает в головах. По Заблукаеву получалось, что им нет прощения, потому что они во многом и есть виновники умственной деградации, злые преступные потворщики, из корысти разлагающие чистое тело правильной речи. И ничуть не ошибались редакторы, прозвав в ответ Заблукаева «проштрафившимся логопедиком». Он и сознавал себя логопедом — но только настоящим, не таким, как те, что служили на родине.
Тогда ему и приснился этот сон. К тому времени он жил в Европе уже два года. У него появилась большая квартира, машина, невеликий, но преданный ему штат. У него была газета — его личная трибуна. И тогда к нему пришел сон. Заблукаев стоял на одном из тех холмов, что послужили когда-то основанием европейскому городу, в который занесла его судьба. Он видел далеко перед собой какую-то равнину. Никаких других подробностей было не разглядеть, но Заблукаев знал, что равнина — страна, которую он покинул. На равнине паслось какое-то животное. Оно было, судя по всему, огромным, потому что даже на таком расстоянии выглядело большим. Голова его была опущена, словно животное щипало траву. Да только Заблукаев знал, что трава не растет на той равнине. Он пытался рассмотреть животное, приложив руку козырьком ко лбу, но ничего разглядеть не удалось. И вдруг рядом появился Юбин. Заблукаев так обрадовался его появлению, что бросился к нему обниматься. Однако Юбин был непривычно строг. Отстранив радостного Заблукаева, он тоже пристально вгляделся вдаль и спросил:
— Ну, что, видишь теперь?
— Ничего не вижу, Фрол Иванович, — признался Заблукаев.
Юбин покачал головой.
— Эх, Левка, Левка… Помнишь мои слова-то? Вот теперь и мерекай.
— Да какие слова-то, Фрол Иванович? — удивлялся Заблукаев.
— Экое дубье ты, Левка! — наругался на него Юбин. — Видишь Его? Вон Он!
Заблукаев посмотрел, куда указывал Юбин, но ничего, кроме огромной равнины на горизонте, не узрел.