Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во-первых, Гамбург был портовым городом — таким же, как и город Занзибар. Пусть не на море, да, но он был построен по берегам двух рек. И близость моря все-таки давала о себе знать: в чистом воздухе, в особом свете и в ветре с моря, постоянно овевавшем город. В порту на рейде стояли парусники, и их просоленные морем мачты и рангоуты, паруса и другие снасти пробуждали мечты о дальних морях и странах, а рядом дымящие трубы первых пароходов возвещали о наступлении нового времени. Это был город моряков со всех концов света, простых матросов и капитанов, которые приходили в Гамбург из всех «семи морей»; город портовых рабочих и грузчиков, важного звена в развитии судоходства и товарооборота, — без их усердного труда все бы просто остановилось. Гамбург был городом как мелких торговцев, лично занимающихся отправкой товаров, так и вполне состоятельных, таких, кто сидел в уютных конторах и занимался экспортом и импортом кофе и чая, хлопка, пряностей и табака, фарфора и стекла, станков и инструментов, тканей и бумаги — всего, что можно купить и продать.
Салима воображала, что Гамбург — это северный Занзибар, столь же открытый миру, богатый и гордый, что там приятно прохладный климат, что город утопает в зелени — точно так же, как Занзибар, ну, может быть, зелень не такая густая и сочная. Гамбург мог быть даже воротами в мир — для Салимы этот город стал собственным миром, многообещающим и сказочным. Исподволь слово «Гамбург» приобрело вкус свободы и приключений, вкус мяты, и перца, и аниса — сразу.
У Генриха наверняка на языке появился этот вкус еще в ту пору, когда он только учился ходить, и именно он позвал его в далекие дали, когда ему исполнилось только шестнадцать, вопреки воле отца-ученого, которому очень хотелось, чтобы старший сын пошел по его стопам, а не отправился в торговую школу и потом сразу же уехал в юго-восточную Аравию, в Аден. Тем временем Рюте-старший не только примирился с его выбором, нет, теперь он гордился, что его сын служит в солидной торговой компании и собирается основать собственную — о чем Генрих с удовольствием поведал ему в очередном письме. Хорошая репутация, которой пользовался Генрих на Занзибаре, и маленькое состояние, которое он здесь заработал, делали честь его семье из старинного и уважаемого рода, корнями уходившего в шестнадцатый век.
Салима впитывала его речи, как губка. Его рассказы влекли ее дух в чужой дальний мир, который очаровал и одурманивал. Всякая, даже мельчайшая, деталь глубоко прорастала в ней — она не хотела ничего забыть. Она смирилась с неутолимой жаждой самой увидеть все, жаждой, которая росла в ней ночь от ночи.
Дни для Салимы теперь тянулись мучительно медленно. Она страстно ожидала захода солнца и темноты — только тогда она начинала жить по-настоящему. Это были поздние часы, те часы, которые она проводила в беседах с Генрихом и в которые Салима расцветала, как бледные кисти ночного жасмина[6].
— Почему ты так мало рассказываешь о себе, Салме? — спросил однажды вечером Генрих. Время, прошедшее с их первой встречи, устранило формальности, между ними возникло почти такое же доверие, какое возникает после долгих лет дружбы.
Салима молчала. Правдой было все, что она поведала о себе в эти недели. Иногда, когда Генрих рассказывал о проделках, что числились за ним в годы детства, она со смехом вторила ему и тоже в ярких красках описывала, что вытворяла она и ее братья и сестры. То, что ее мать умерла от холеры, она тоже не утаила от него — удар судьбы, который еще крепче связал их. Генрих рано потерял мать — много раньше, чем Салима — ему было только четыре года, а когда ему исполнилось девять, в Гамбурге вспыхнула холера. О мачехе он говорил только хорошее, и все же Салима не могла отделаться от чувства, что в повторном браке и в рождении обоих сводных братьев надо искать причину раннего ухода Генриха в большой мир. И было еще что-то, в чем она чувствовала себя ближе к нему, — когда она ощущала, что узы ее семьи были намного крепче — как в хорошем, так и в дурном. Но ей пришлось отодвинуть эти мысли, когда Генрих повторил свой вопрос.
— Может быть, потому, что обо мне особенно много нечего и рассказывать, — тихо возразила она, накручивая на палец украшенный каймой край шейлы .
— Позволь тебе не поверить, Салме. Как дочь султана ты наверняка много видела и пережила.
Салима резко подняла голову, и изумление читалось в ее глазах — лицо было скрыто полумаской.
— Ты знаешь?
Генрих тихо рассмеялся.
— Этот город не умеет хранить тайны. — Помедлив, он осторожно добавил: — Разве это что-то меняет в наших отношениях?
Невидимая ему улыбка промелькнула по лицу Салимы.
— Нет. А для тебя? — затаив дыхание, спросила она, почти боязливо, как будто страшилась: то неуловимое, что между ними возникло, вдруг может исчезнуть, треснуть, как тонкое стекло, от любого последующего слова.
— Я не знаю, что это может изменить, — таков был его ответ, и в нем прозвучала такая нежность, что у Салимы дрогнуло сердце. Через мгновение он продолжил:
— Только вот что… — Она слышала его глубокое дыхание и в свете звезд увидела, как он нервно потер затылок. — Мне хотелось бы увидеть тебя без этого водораздела, — движением руки он указал на разделяющий их переулок и перила обеих террас. — Для меня была бы большая честь, если бы я мог видеть тебя гостьей в моем доме. Может быть, на одном из моих ужинов…
Сердце Салимы заколотилось, потом почти замерло, казалось, оно с трудом бьется под тяжестью грусти, которая вдруг овладела ею, и она покачала головой.
— Как бы я тоже этого ни хотела — боюсь, что это невозможно.
Невозможно, если я не хочу окончательно рискнуть своей репутацией.
Генрих издал странный звук — он мог означать как разочарование, так и понимание.
— Я так и думал.
Ей было видно, как он закинул голову и посмотрел в небо. Разгорался рассвет.
— Тогда, пожалуйста, будь моей воображаемой гостьей. Всякий раз, когда я буду устраивать званый ужин, ты должна смотреть на нас со своей крыши… И, пожалуйста, всегда думай, что все увиденное предназначается только тебе и для тебя.
В доме Генриха Рюте и в самом деле устраивалось много званых вечеров. В основном собирались одни мужчины, часто бывал на этих вечерах и британский консул Генри Адриан Черчилль, а также его заместитель военный врач доктор Джон Кирк и заместитель Кирка доктор Стюард, как объяснял потом Салиме Генрих.
Однако бывали приемы, на которые приглашались и жены, и сестры. Салиме особенно нравилось сидеть с ними в воображении за одним столом. Но даже если это и было смешанное общество, ей все равно это казалось слишком рискованным, потому что с тех пор как она поселилась в городе, авторитет ее снова вырос. Тень, которую бросило на нее прошлое предательство по отношению к Меджиду, начала рассеиваться. Она не испытывала ни малейшего желания вновь собирать грозовые тучи над своей головой — сколь ничтожен ни был бы к тому повод.