Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я полагал, кардинал Пацци… – проронил Лилиссуар.
– Вот-вот, ничего с ним не получилось. Вы же понимаете, что такое большие сановники – все боятся ответственности… Чтобы дело пошло, нужен был кто-то, в него не замешанный, – я, например. Ведь каким восхитительным образом делаются открытия! Важнейшие, добавлю, открытия; можно подумать, является некое внезапное озарение, а в сущности, человек никогда не переставал об этом думать. Вот так уже давно меня тревожило, что мои персонажи чересчур логичны, но их поступки недостаточно мотивированы.
– Боюсь, вы опять ушли в сторону, – тихонько заметил Лилиссуар.
– Нисколько, это вы не следите за моей мыслью, – возразил Жюльюс. – Одним словом, я решил обратиться с ходатайством к самому Святейшему Отцу и нынче утром понес ему это прошение.
– И что же? Скажите скорей: вы его видели?
– Дорогой Амедей, если вы будете меня все время перебивать… Ну так вот: и представить себе невозможно, как трудно его увидеть.
– Так и есть! – сказал Амедей.
– Простите?
– Ничего, это потом.
– Прежде всего я сразу лишился надежды передать ему прошение. Оно у меня было в руке – самая невинная бумажная трубочка, но уже во второй передней (или в третьей – не помню точно) какой-то здоровый малый в красно-черном мундире у меня его очень вежливо отобрал.
Амедей бесшумно захихикал, как человек, который знает, в чем дело, но знает про себя.
– В следующей прихожей с меня сняли шляпу и положили на столик. В пятой и в шестой я долго ждал вместе с двумя дамами и тремя прелатами; потом кто-то вроде камердинера позвал меня и провел в соседнее помещение. Не успел я предстать перед лицом Святейшего Отца (он сидел, насколько я мог заметить, на чем-то вроде престола, а над ним было что-то вроде балдахина), тот же человек велел мне пасть ниц, что я и сделал, так что больше уже ничего не видел.
– Но вы же не все время так лежали, уткнувшись лбом в землю, и не…
– Дорогой Амедей, говорите что хотите, но вы же знаете, какими слепцами делает нас почтение к высшим! Мало того что я и сам не смел поднять голову – кто-то вроде дворецкого чем-то вроде линейки как бы постукивал меня по затылку, едва я заговаривал об Антиме, и я опять склонялся ниц.
– Но он вам что-то хотя бы сказал?
– Сказал… говорил о моей книге и признался, что не читал ее.
– Дорогой мой Жюльюс, – сказал Амедей, немного помолчав, – то, что вы мне рассказали, как нельзя более важно. Итак, вы его не видели, и из всего вашего рассказа я заключаю, что видеть его на удивление трудно. Увы! Это все подтверждает самые черные подозрения. Жюльюс, теперь я должен сказать вам… только отойдемте вот сюда, здесь улица слишком людная…
Он оттащил Жюльюса в пустынный переулочек; тому было так забавно, что он и не сопротивлялся.
– Сейчас я вам доверю такую важную тайну… Только не подавайте вида. Притворимся, что болтаем о пустяках, а вы приготовьтесь выслушать нечто ужасное… Жюльюс, друг мой, тот, кого вы видели сегодня утром…
– Так и не видел, хотели вы сказать.
– Именно… Он не настоящий.
– Простите?
– Я говорю, вы не могли увидеть папу по той чудовищной причине, что… я знаю из секретного, но очень надежного источника: настоящий папа похищен.
На Жюльюса это поразительное откровение произвело самое неожиданное действие: он вдруг отпустил руку Амедея и бросился через весь переулок с воплем:
– Нет, нет, нет! Ни за что! Уж это позвольте!
Потом вернулся к своему спутнику:
– Что ж это! Мне удается – с огромным трудом удается – выкинуть все это из головы; я убеждаюсь, что здесь нечего ждать, нечего предполагать, не на что надеяться; что Антима надули, что надули нас всех, что это сплошная химия, над которой остается только посмеяться… и что? Я стал свободен, и не успел я утешиться, как являетесь вы и говорите мне: стоп! Ошибочка вышла – начинай все сначала. Ну уж нет! Ни в коем случае! На том стою. Не настоящий? Вот и ладно.
Лилиссуар совсем растерялся.
– А если и Церковь… – сказал было он и пожалел, что хрипота не дает ему быть красноречивым: – А если и Церковь надули?
Жюльюс встал к нему лицом, почти перегородив переулок, и резко, насмешливо, как никогда раньше не говорил, произнес:
– Так вам-то что с того?
Тогда у Лилиссуара явилось сомнение, новое, жуткое, гнездившееся в зыбких глубинах его непокоя:
Жюльюс, сам Жюльюс, тот, с которым он говорит, тот, на кого он уповал, желал утвердить свою поколебавшуюся веру в действительность, – может, и он не настоящий Жюльюс?
– Как! Вы ли это говорите? Вы, моя надежда и опора! Вы, Жюльюс! Граф де Барайуль, чьи сочинения…
– Не говорите мне о моих сочинениях, очень прошу вас. Довольно мне того, что утром со мной о них говорил ваш папа – настоящий, подложный, все равно. А я благодаря моему открытию надеюсь, что вперед они будут лучше. Ведь меня так и распирает поговорить с вами о серьезных вещах. Вы пообедаете со мной, не так ли?
– Извольте, но только я рано уйду; меня вечером ждут в Неаполе… как раз по тому делу, о котором я вам еще расскажу. Надеюсь, вы не поведете меня в «Гранд-Отель»?
– Нет, пойдемте в «Колонну».
Жюльюсу и самому не хотелось, чтобы его видели в «Гранд-Отеле» в обществе такого ошметка, как Лилиссуар, а тому, бледному и совершенно разбитому, было не по себе от того, что в ресторане свояк усадил его на ярком свету, прямо напротив себя, и глядел испытующе. И если бы еще его взгляд направлялся прямо в глаза, но нет: Амедей чувствовал, что он направлен поверх малинового шарфа на шею, в то постыдное место, где вздувался подозрительный прыщ, и понимал, что уличен. Когда официант принес закуски, Барайуль сказал:
– Вам бы серные ванны попринимать.
– Это совсем не то! – живо возразил Лилиссуар.
– Вот и хорошо, – ответил Барайуль, который, впрочем, ни о чем таком и не думал. – Я вам так, между прочим посоветовал.
Потом он откинулся на спинку стула и заговорил профессорским тоном:
– Так вот, послушайте, дорогой Амедей: сдается мне, что после Ларошфуко и тех, кто был вслед за ним, мы шибко заморочили себе голову; что выгода не всегда руководит человеком; что бывают поступки бескорыстные…
– Надеюсь, что так, – благодушно перебил Лилиссуар.
– Не торопитесь соглашаться. Под словом «бескорыстные» я понимаю – бесцельные. И зло – то, что называют злом, – может быть таким же бесцельным, как и добро.
– А зачем же его тогда творить?
– О том и речь! Из роскошества, из мотовства или ради игры. Ведь я утверждаю, что самые бескорыстные души не всегда самые безупречные в католическом смысле слова; наоборот, с церковной точки зрения совершеннее всего устроена душа, которая лучше всех умеет сводить приход с расходом.