Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Политика политикой, но к золотому тельцу авантюрист льнул не менее. Перед арестом его чемодан и портфель были набиты долларами и советскими дензнаками.
«Высылка Троцкого меня потрясла, — признавался в своих "показаниях" Блюмкин. — В продолжение двух дней я находился прямо-таки в болезненном состоянии». За тайную связь с «архитектором революции» и попытки распространения в СССР его секретных шифрованных инструкций троцкистского приспешника и арестовали. Перед тем, почуяв опасность, он лихорадочно заметался, строчил и рвал «объяснительные», говорил что-то несуразное, часто щелкал спусковым крючком револьвера, пугая близких и знакомых самоубийством. Выдавший его ОПТУ сотрудник журнала «Чудак» Борис Левин в своем доносе писал о нем как о душевнобольном.
Любовница Блюмкина, Лиза Горская, служившая, как и он, в иностранном отделе ОПТУ и лично «сдавшая» его на Лубянку, охарактеризовала его лаконично: «…трус и позер». Да, безжалостный расстрельщик многих невинных людей, он ужасно запаниковал перед своим смертным часом. О нравственном возмездии за пролитую чужую кровь он вряд ли когда-нибудь задумывался. Читать его «дело» нельзя без омерзения: чувствуется его животный страх перед своими вчерашними сослуживцами. Он судорожно, в надежде на сохранение жизни, цепляется за «идею», выдавая всех и вся, даже своего идола Троцкого.
Прервем лицезрение троцкиста-киллера и попытаемся, насколько сегодня возможно, с помощью собранных фактов доказать, что именно Блюмкин допрашивал, истязал и убил Есенина в пыточной дома № 8/23 по проспекту Майорова, а затем (не по его ли приказу?) тело перетащили по подвальному лабиринту в соседний «Англетер» и сымитировали самоубийство.
Заметьте, если наша версия верна, «дело английского шпиона» вел не какой-нибудь «обычный» чекист, а опытный «работник закордонной части ИНО» (иностранного отдела ОГПУ), как определял свою специализацию Блюмкин в «показаниях» Якову Агранову. Планируя англетеровское кощунство, Троцкий и Блюмкин вспомнят Анну Яковлевну Рубинштейн, и она, мы не сомневаемся, в том роковом для Есенина декабре обернется «тетей Лизой» и сыграет в «Красной газете» и в лживых мемуарах-сборниках об убитом поэте роль жены журналиста Г. Ф. Устинова.
Иной поворот «троцкистско-блюмкинского» сюжета.
В 1923 году Дзержинский пригласил Блюмкина служить в иностранном отделе ОГПУ. В 1925 году Яков Григорьевич представлял Лубянку на Кавказе. А туда обычно летом приезжал сотрудник тайного ведомства Вольф Эрлих (иногда в компании с Павлом Лукницким, Всеволодом Рождественским и другими вездесущими приятелями) — и по своей охоте, и как командир запаса войск пограничной и внутренней охраны ОГПУ. То есть Блюмкин был для Эрлиха высоким начальством, и они могли встречаться по службе. Много раньше, осенью 1917 года, одесский авантюрист пристроился членом Симбирского совета, ораторствовал в нем, и не исключено, что пятнадцатилетний школьник «Вова», рано вкусивший революционный плод, мог слышать имя Блюмкина и даже познакомиться с ним.
Новый зигзаг сюжета. 5 сентября 1924 года Есенин оказался в Баку, куда бежал после своего шумного разрыва с московскими имажинистами. В здешней гостинице «Новая Европа» он встретил давнего знакомца, чекиста Якова Блюмкина, «гангстера с идеологией», тогда представлявшего Лубянку в Закавказье и инспектировавшего войска пограничной и внутренней охраны ОГПУ. У наделенного огромной властью авантюриста, вероятно, были и тайные делишки, так как в ту пору в Баку плелись политические интриги с прицелом на «мировую революцию».
Поначалу застольные беседы двух знакомцев текли мирно, но однажды… Слово есенинскому приятелю, сотруднику тифлисской газеты «Заря Востока» Николаю Вержбицкому: «…вдруг инспектор начал бешено ревновать поэта к своей жене. Дошло до того, что он стал угрожать револьвером. Этот совершенно неуравновешенный человек легко мог выполнить свою угрозу. Так оно и произошло. Исаков (конспиративная фамилия Блюмкина — Исаков) не стрелял, но однажды поднял на Есенина оружие, что и послужило поводом для скорого отъезда поэта в Тифлис в начале сентября 1924 года.
Через несколько дней Есенин вернулся в Баку за своими товарищами, получив от них уведомление о том, что Исаков куда-то отбыл.
Вторично приехав в Тифлис и остановившись в гостинице "Ориант". Есенин снова неожиданно столкнулся в коридоре с Исаковым. Это сразу испортило ему настроение»[14].
«Сам Есенин молчал…» — пишет мемуарист. Весьма примечательная деталь, если знать, что после второй неприятной встречи с Блюмкиным поэт жил у Вержбицкого на квартире (ул. Коджерская, 15), о чем журналист упоминает в своей книге. Раз уж общительно-искренний Есенин помалкивал — значит, на то была веская причина. Скорее всего, конфликт вспыхнул вовсе не из-за «дамы сердца» Блюмкина (кстати, он был холост), а по мотивам куда более серьезным.
Некоторые мемуаристы (азербайджанец Гусейн Дадош и др.) рисуют напряженный бакинский эпизод несколько иначе: будто Есенин позволил отпустить в адрес блюмкинской пассии какую-то фривольность. Допускаем, в его лукавом пересказе сентябрьской стычки звучало нечто подобное. Он, не раз «стрелянный» на Лубянке «воробей», конечно же, не хотел рассказывать всей правды, так как она могла ему «выйти боком».
Между прочим, тот же Вержбицкий подчеркивал: «В быту Есенин никогда не смаковал эротики, не любил сальных анекдотов…». Эту черту его натуры отмечают и другие современники. Нет, видимо, дело было куда сложнее.
Год назад поэт вернулся из поездки за границу «…не тем, что уехал» (выражение Л. Троцкого). Он решительно отказался от Великого Октября («…от революции остались только хрен да трубка»), пересмотрел свое отношение к партийным вождям и прежним знакомым литераторам («Надоело мне это б… снисходительное отношение властей имущих, а еще тошней переносить подхалимство своей же братии к ним»), стал осторожнее в общении с «кожаными куртками» («…оставим этот разговор про Тетку» — так поэт вслед за Ивановым-Разумником называл ГПУ). (Все цитаты из письма Есенина от 7 февраля 1923 года к приятелю А. Кусикову.)
Чуть ли не смертельная распря с Блюмкиным-Исаковым не прошла для Есенина бесследно и ассоциативно переплавилась в стихотворение «На Кавказе», написанное вскоре после бакинского происшествия. Любуясь благодатным краем, он, очевидно, не случайно вспомнил о трагической судьбе Лермонтова («Он, как поэт и офицер, // Был пулей друга успокоен») и автора «Горя от ума» («И Грибоедов здесь зарыт, // Как наша дань персидской хмари…»), провидчески увидел в нацеленном на него револьвере предупреждение о своем «последнем звонке»:
И далее невольные житейско-образные контаминации несомненны:
Он не только воспел замечательно талантливый Кавказ, но и мистически предчувствовал «…свой час прощальный».