Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец был убежден, что «ученые люди» для того и ученые, чтобы всем остальным пример показывать. А они?! «За что их кормим, паразитов?! Сами как скоты, присосались к кормушкам, из Москвы — ни на шаг. На страну им насрать!»
Ну и вторая тема в том полувековой давности разговоре, оставшаяся в памяти отца занозой навсегда и позволившая ему в старости полюбить неблагообразного Ельцина, была темой капитализма и социализма. С несокрушимой уверенностью в своей правоте молодой отец начал объяснять пану, что они, поляки, живут неправильно. При капитализме живут. (Тогда это был острый вопрос для отца еще и как для русского солдата, наблюдавшего, как тормознулось по приказу Сталина продвижение наших войск по Польше, предоставив немцам возможность уничтожить польских антифашистов и сровнять с землей Варшаву, — единственным внутренним оправданием для отца была борьба за то, чтобы Польша стала народной и не досталась Миколайчику, который сидел в Лондоне; так им говорили в армии, и так думали, действительно думали солдаты.) Пан слушал внимательно. А потом по праву старшего мягко, не горячась, сказал молодому советскому солдату то, что он запомнил, как потом оказалось, на всю жизнь. Понимаешь, сказал поляк, страна с правильно устроенной в ней жизнью, когда она долго не воюет, она богатеет. И все, кто живет в этой стране, богатеют. Вот мы прожили двадцать лет без войны сами по себе, и посмотри, как мы живем и как вы живете. Ты говоришь, что в России хозяин жизни простой народ. Скажи, сколько у тебя земли? Твоей земли. Сколько ты купил себе костюмов? Сколько пальто? Что построил на своем дворе? У меня, например, свое хозяйство. Ты сам видишь. У меня три костюма. У меня два пальто и полушубок романовский для морозов. У меня перед войной было пять коров и три лошади. Это потому, что Польша жила двадцать лет в мире. А у тебя? Ну не у тебя, так у твоих родных?
И отцу ответить было нечем. (Да что отцу! И я в шестидесятые донашивал рубашки, пошитые в сорок седьмом году дедом из немецкого парашютного шелка, который отец привез с войны, а у матери был парадный пиджачок, скроенный дедом из немецкой офицерской шинели.)
«Ты простой человек, и я простой человек, — говорил поляк. — Чего мы будем спорить. Ты сравнивай сам».
Отец мог забыть про этот разговор через неделю, через месяц. Но вспоминал про него через сорок лет. Предложенный поляком критерий здоровья государственной жизни оказался убойным.
Получается, что отец прошел путь гораздо больший внутренний, чем я».
В шестидесятые-семидесятые, когда он смотрел польское кино и читал Ежи Ставинского, образ Польши у него был.
Потом десять лет он прожил без Польши. Та Польша закончилась сюжетом с «Солидарностью». Он счастлив, что у стран Варшавского договора, то бишь у Политбюро ЦК КПСС, хватило тогда ума не вводить войска в Польшу. Потом история стронулась с места уже дома, и внешним миром тогда стали Германия, Франция, Англия, США и т. д. Европейская, мировая история при Горбачеве делалась уже в России. Тогда у него еще не было видеомагнитофона, и он жалеет, что не смог записать теленовости с кадрами разрушения Берлинской стены.
И вот снова — Польша. Он обнаружил, что едет в абсолютно незнакомую для себя страну. Старые образы (времен Вайды и «Кабачка» по тогдашнему ТВ) остались в далекой молодости, а новых нет. Из поляков он читал только Стасюка и смотрел Кеслёвского и Поланского.
Но на самом деле это замечательно — восприятию не мешают заготовленные дома образы. Ты начинаешь с белого листа. Только с того, что ты ощущаешь на самом деле.
Ну, например, что такое Польша для него вот сейчас?
Разумеется, заграница.
Да, но странная какая-то. Для него, ставшего «выездным» уже в сильно зрелом возрасте, состояние себя, путешествующего, скажем, по Дании или Испании практически без языка (остатки школьного английского), включало особую собранность, особое напряжение, впрочем, и радостное тоже. А здесь он постоянно ловит себя на противоестественной для себя заграничного расслабленности.
Вот он заходит в маленький, тесный от полок магазинчик, укладывает в красную пластиковую корзинку хлеб, молоко, сыр и ветчину; встает в очередь к кассе и слышит за спиной спор женщин, кто за кем стоял. Ну а дальше уже слушает собственный голос, произносящий: «Нет-нет, за мной вот эта пани стояла». И тут же, как бы проснувшись, с интересом ждет, что сейчас будет, ведь он говорил по-русски! А — ничего. Женщины на его русский как будто и не отреагировали вовсе. Мгновенно успокоившись, они пропускают вперед бабушку, отходившую доложить в свою корзинку лук. Ну а потом, оказавшись уже у кассы, с руками, занятыми пакетом с книгами, фотоаппаратом, магазинной корзинкой, он протягивает молоденькой кассирше раскрытую ладонь с кучкой злотых и грошиков: «Извини, девочка, очки в кармане, а пан старый, не видит уже, выбери сама, у тебя глазки новенькие». Кассирша, как ей и полагается, хмыкает на «глазки новенькие», выковыривает нужные монетки, а стоящая за ним в очереди женщина говорит: «Ну, не-е-ет! Пан ще хоть куда!» — «Дянькуе, дамы. Дянькуе!»
И это заграница?
Кто для кого здесь заграница?
Он отметил это два года назад, отдыхая в Тунисе, — молодые поляки, парень и девушка, загоравшие неподалеку на пляже, разом подняли головы от книг, услышав, как он по-русски отбивается от назойливого торговца. Для лежавших неподалеку немцев и шведов его русский был как шум ветра и воды — пляжным звуковым фоном, но не для этих поляков. И потом он не раз ловил на себе их изучающие взгляды, и сам, естественно, косил глазом в их сторону. И тогда же он предположил, что для нынешних поляков немцы, скажем, или англичане — люди понятные. Непонятен и экзотичен для них был вот этот затесавшийся сюда — соотечественников в том тунисском отеле он практически не видел — русский. Похоже, что образ советского, как образ агрессора, попирающего Польшу, за десять лет если не выветрился, то стал немного дырявым, муляжным. А для нового полноценного образа русского нет материала. (Хотя чем же тогда наши челноки занимались в Польше десять лет?)
Те тунисские впечатления были слишком мимолетными, чтобы относиться к ним серьезно. Но, похоже, его давние предположения оказались верными — здесь он тоже натыкается на такие же взгляды.
Вот в первый раз он самостоятельно заходит в варшавский городской автобус. Он видит, как поднимающийся по ступенькам перед ним поляк притормаживает у открытой в салон кабины водителя и покупает картонную полоску билета, и делает то же самое. Но, уже купив билет и пройдя в салон, он обнаруживает, что, во-первых, у билета есть магнитная полоска и, во-вторых, в салоне стоит маленький красный кассовый аппарат, требующий определенных манипуляций с этим билетиком. Каких? И он поворачивается к сидящим по соседству и искоса наблюдающим за ним молодым людям: «Плиз, хелп ми! Не знаю, как и куда вставлять эту хреновинку». «Это просто, это делается так», — срываются ребятишки с места. Девушка берет его руку с зажатым в пальцах билетом, подводит ее к щели в автомате. «Туда», — говорит она. И они вместе запихивают квиточек в щель, автомат засасывает билетик и выкидывает его назад. Спутник девушки, похоже, чувствует себя обделенным, ему тоже интересно пообщаться с русским — молодой человек берет из его рук билетик и начинает объяснять: «Билет едноразовый. Ты видишь, на нем тайм ю тревел. Билет храни. Выбрасывай афте экзит. О кей?»