Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вижу, вижу, в какие руки попадет после моей смерти российский престол!
Однако наследник был сложнее, чем многие полагали. Несмотря на свои разнообразные странности, он был деятелен, тверд характером и имел прямой государственный ум, страдавший тем единственным недостатком, что для политика он был слишком уж романтическим и, следовательно, сулящим много путаницы и разлада.
На двадцатом году жизни Павел подал императрице записку под названием «Рассуждение о государстве вообще, относительно числа войск, потребного для защиты оного, и касательно обороны всех пределов», в которой он, принципиально осуждая захватнические войны, предлагал матери перейти к оборонительной военной доктрине и, создав сеть воинских поселений на границах империи, а также значительно сократив численность армии, тем самым сэкономить громадные средства, необходимые для внутреннего устройства. Но эта во всех отношениях дельная записка, напротив, окончательно убедила императрицу в отсутствии государственных способностей у ее сына, и на склоне лет она даже серьезно подумывала о том, чтобы завещать венец своему старшему внуку Александру Павловичу, во всяком случае, целая канцелярия архивариусов получила приказ отыскать в российской истории соответствующий прецедент. В качестве предлога для устранения Павла императрица наметила его морганатическую связь с фрейлиной Нелидовой, на которую слезно жаловалась вторая супруга наследника, Мария Федоровна, в девичестве София-Доротея, принцесса Вюртембергская, плотная немочка с мужественным лицом; императрица ей сочувствовала и, частенько подводя к зеркалу, утешала:
– Посмотри, какая ты у нас красавица, а Нелидова – petite monstre![23]
Словом, не было ничего удивительного в том, что вечером 5 ноября, заслышав валдайский колокольчик шталмейстера Зубова, который был послан в Гатчину с известием о болезни императрицы, Павел смертельно побледнел и сказал супруге:
– Ma chиre, nous sommes perdu![24]
Он был уверен, что у заставы звенит фельдъегерский колокольчик, что это едут его арестовывать и везти в замок Лоде, на который ему уже несколько раз зловещим образом намекали.
В ту же ночь Павел в сопровождении графа Зубова прибыл в Зимний дворец, где первым делом посетил мать, лежавшую на сафьяновом матрасе посреди спальни, так как после приключившегося апоплексического удара лекари запретили ее тревожить, а затем присел за ломберный столик и настрочил своей гатчинской гвардии приказ назавтра вступить в столицу. Утром 6 ноября, когда Екатерина еще не отошла, но двор уже подобострастно смотрел наследнику в спину, залы и галереи императорского дворца взбудоражили неслыханные команды, топот ботфортов и смелые голоса гатчинских сорванцов. Повсюду уже расставлялись новые пестрые будки для часовых и мелькали причудливые мундиры, являвшие собой полную противоположность покойным потемкинским шароварам, просторным кафтанам, мягким сапожкам и стрижке, что называется, под горшок; гатчинцы носили чрезвычайно узкие мундиры, обтягивающие штаны и громадные треуголки, из-под которых торчали косы, между прочим, дававшиеся гатчинцам нелегко: волосы предварительно обрабатывались смесью муки, мела и артельного кваса, затем высушивались до образования плотной коры, а там к ним крепились войлочные букли на проволочном каркасе и железный прут в восемь вершков, на который и нанизывалась коса. Когда стало известно, что гатчинская форма будет введена по всей армии, несколько гвардейских генералов было заикнулись о ее практических неудобствах, но Павел им сказал:
– Эта одежда и богу угодна, и вам хороша.
Вообще новый император придавал туалетам преувеличенное значение и в своих мудрствованиях на их счет доходил до того, что объявлял форменную войну отложным воротничкам, фракам, жилетам, сапогам с отворотами и космополитическим круглым шляпам, чем, кстати упомянуть, остроумно воспользовался семнадцатилетний отставной канцелярист Александр Андреев, который самочинно объявил себя комендантом Летнего сада и в этом качестве собирал в свою пользу штраф с любителей отложных воротничков, фраков, жилетов, сапог с отворотами и космополитических круглых шляп. Несмотря на то что Павел был настоящий государственный озорник, эту гардеробную войну не назовешь блажью вздорного человека, поскольку она представляла собой одно из направлений его борьбы против импорта политических страстей из Европы и главным образом из Франции, переживавшей свою первую революцию, как затянувшуюся болезнь. Из видов этой борьбы император также упразднил целый ряд обиходных слов, ввел строжайший паспортный режим и таможенную цензуру на книги, ноты и периодические издания. Почт-директор Пестель, отец Павла Ивановича, декабриста, пытался отстоять хотя бы газеты, но император категорически возражал.
– Помилуйте, как можно пропускать ихние газеты?! – говорил Павел. – Ведь они пишут, что я велел отрезать уши у мадам Шевалье!
– А для того, – отвечал Пестель, – чтобы обличать европейских вралей. Ведь публика в театре каждый вечер видит, что у ней уши целы!..
Павел Петрович оставался непоколебим.
Вслед за однозначными охранительными мерами и переодеванием армии по более или менее вражескому, а гражданского населения по более или менее армейскому образцу, император Павел понаделал такую массу противоречивых шагов, что его современники были озадачены, даже ошеломлены. Император освободил Радищева и Новикова, репрессированных Екатериной, вернув им честное имя и все имущественные права, но коллежского секретаря Шишкина в двадцать четыре часа выслал из столицы за то, что он по рассеянности не снял шляпы перед начальством; возвратил из гродненской ссылки последнего польского короля Станислава Понятовского и с почестями препроводил его в Мраморный дворец, чего тот, впрочем, не вынес и скончался от апоплексического удара, но драгуна Скрипченко с женой, впавших в духоборческую ересь, лишил ноздрей и сослал навечно в Екатеринбург; уволил от службы генерал-адъютанта князя Щербатова «за неприличные званию проступки», а именно за то, что князь до полусмерти избил станционного смотрителя Симакова, но прусский купец Ширмер, просивший позволения открыть клуб для препровождения досуга, был за легкомыслие посажен на хлеб и воду; велел расстрелять помещика Храповицкого, виновного в том, что, вопреки строжайшему запрещению, он согнал крестьян на починку дороги, по которой должен был проследовать государь, – правда, смоленская уголовная палата его оправдала, – но старочеркасские канцеляристы Баранов и Щербаков, сочинители критических стихов, были наказаны кнутом на базаре; освободил всех заключенных по делам Тайной экспедиции, кроме «повредившихся в уме», и в частности прорицателя Авеля, предсказавшего смерть Екатерины II, но тут прорицатель предсказал скорую смерть своему освободителю, и Павел в отместку опять его засадил. Однако противоречивость всех этих деяний вполне объяснима тем, что она логически вытекала из противоречивости характера Павла I, который, как это частенько водится у людей, был одновременно и рыцарь, и трус, и вольнодумец, и самодур; самая же удельновесомая его человеческая черта состояла в том, что он был именно забубенный озорник, и поскольку это вообще очень весело, когда один человек имеет законное право как угодно изгаляться над целой нацией, у императора постоянно чесались руки на разные государственные шалости, пакости и диковинно-демократические поступки. Но вот какая загадка: с народом, то есть с Россией, добывающей хлеб в поте лица своего, Павел себе озорничать особо не позволял. Напротив – пожалуй, он сделал для него все, что только было возможно в его положении: ограничил барщину, простил русскому крестьянству семь миллионов рублей недоимки, учредил магазины хлебных запасов на случай неурожая, отменил большой рекрутский набор, объявленный императрицей Екатериной, и, стремясь войти с простым людом в непосредственное общение, вывесил было на стене своего дворца ящик для жалоб, но в него немедленно посыпались нелепые доносы, а также пасквили и карикатуры на особу самого императора, и ящик вскорости отменили. Кроме того, Павел снискал народную симпатию еще тем, что в разговоре был по-мужицки прост, снимал шляпу перед толпами своих подданных и распространил телесные наказания на дворян. Особенно полюбили императора моряки, так как во время путешествия на бриге «Эммануил» он спал на шканцах, укрывшись обрывком паруса, что скоро стало известно во всех экипажах флота, увеличил нижним чинам винную порцию и запретил килевание[25]провинившихся, которое тогда еще было довольно распространено.