Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Увы, это легко может превратиться в стремление контролировать других, быть всегда первым и чувствовать себя триумфатором, рассматривать разногласия даже со своими детьми как сражения, в которых необходимо победить. Они опасаются, что, отступив хоть на пядь, изменив свое мнение, признав неправоту, отказавшись от жесткой позиции, они потеряют все.
Это особенно верно в отношении людей, выросших в традиционных семьях, где слово родителя — закон. Подобный опыт заставляет детей «понять, что в конфликтных ситуациях никто не собирается реагировать на их потребности и желания», как выразились два исследователя. Порожденное этим чувство бессилия никогда до конца не покидает человека, и спустя годы он может попытаться получить определенную степень управления, ограничивая собственных детей[144]. Поэтому, как ни парадоксально, именно родители, «считающие, что им не хватает власти, чаще используют тактику принуждения и контроля»[145].
Жизнь некоторых людей выстроена вокруг необходимости выглядеть и вести себя внушительно — это помогает приглушить страх оказаться от кого-то зависимым. Их стремление к контролю не ограничивается детьми. Они чувствуют, что обязаны продемонстрировать свое превосходство и над другими взрослыми. Однако с младшими это делать легче и более социально приемлемо. Норман Кунц[146], который проводит семинары по инклюзивному образованию и непринудительным методам воспитания, замечает: «То, что мы называем проблемами с поведением, на самом деле нередко оказывается ситуацией оправданного конфликта. Просто мы так называем это, потому что у нас больше власти», чем у детей[147]. (О своем [своей] супруге вы вряд ли скажете, что у него [нее] проблемы с поведением.)
Исследования показывают, что такие родители особенно часто «считают себя жертвами детской недоброжелательности и злонамеренности». Но что возникает первым: поведение или убеждение? Возможно, считая себя жертвой или рассуждая, как ребенок «манипулирует» нами, «мы пытаемся оправдать свою негативную реакцию и ищем такие же отрицательные мотивы в поведении своего чада»[148].
Даже родители, никоим образом не склонные притеснять детей, иногда поддаются побуждению установить контроль и страху его утратить. Многих застает врасплох момент, когда ребенок меняется — словно кто-то пробрался ночью в дом и подменил наше беспомощное дитя подросшим малышом, имеющим собственное мнение. Вчерашний очаровательный младенец теперь имеет силу духа отстаивать свои намерения и выступать против требований взрослых. Сможем ли мы отказаться от попыток перебороть его? Сумеем ли перейти от заботы о ребенке к взаимодействию с ребенком? Это испытание проходят не все. (Мы снова подвергаемся такой проверке примерно через десять лет, когда его потребность к самостоятельности снова вырывается на поверхность — и нам еще труднее добиться послушания от того, кто стал старше, сообразительнее и на порядок меньше от нас зависит.)
Страхи часто заставляют нас проявлять упрямство, что оказывается большой ошибкой. Однажды вечером трехлетний сын упорно делал вид, что вообще не слышит моих неоднократных просьб заканчивать игру и раздеваться. Время шло, и я дал ему выбор: или он снимет рубашку сам, или это сделаю я. Он снова не отреагировал, поэтому я снял с сына рубашку и понес его в спальню. Он громко и безутешно заплакал, причитая, что хотел сделать это сам. Я напомнил ему (мягко и, как мне казалось, довольно разумно), что у него была такая возможность, однако он ею не воспользовался. Но он плакал. Ему было три года, и я разговаривал сам с собой.
Потом он захотел вернуться вниз, чтобы я снова надел на него рубашку, а он самостоятельно снял бы ее. «Нет, — ответил я, — уже слишком поздно». Я смотрел на десять минут вперед, думая об одежде, которую еще предстояло снять, и об остывающей ванне. Но он был не готов смотреть в будущее или двигаться туда. Мы зашли в тупик — пока я не понял, что веду себя так же иррационально, как он. Мое настойчивое стремление сделать все по-своему не только делало обоих несчастными, но и отнимало у нас время. Поэтому мы сделали так, как хотел он: спустились, надели рубашку, он снял ее, мы поднялись наверх, и он залез в ванну. Но в результате моего нежелания отказаться от контроля прошли еще час или два, прежде чем он снова начал улыбаться и наши отношения восстановились.
Страх осуждения
Некоторые родители живут в страхе, что другие люди (не только друзья и родственники, но и безымянный вездесущий судья, известный как «они») подумают об их детях, а следовательно, об их воспитательных успехах. Этот страх особенно обессиливает, когда его сопровождают два других, упомянутых выше. Но даже относительно спокойные мамы и папы иногда испытывают дискомфорт при мысли, что кто-то где-то может подумать: «Боже, эта мамаша совсем не соображает, что делает. Вы только посмотрите на ее детей!»
Подумайте, как часто наше обращение с детьми продиктовано беспокойством, как это воспримут другие. Взрослый дает что-то нашему ребенку, и мы откликаемся: «Скажи спасибо», — демонстративно обращаясь к малышу, даже если он пока явно не способен ничего сказать или слишком мал, чтобы научиться на нашем примере. На самом деле мы обращаемся к взрослому, давая понять, что мы знаем вежливый ответ, а также правильно воспитываем своего ребенка.
Как я уже говорил, в нашей культуре принято винить родителей, когда они слишком мало, а не слишком много контролируют детей, и хвалить последних за «хорошее поведение», а не за то, что они, например, любознательны. Именно поэтому, объединяя родительский страх осуждения с потенциальным объектом этого осуждения, вы получаете ничуть не удивительный факт: на публике мы нередко принуждаем и изо всех сил контролируем своих детей[149]. Как со многими другими страхами, это превращается в самосбывающееся пророчество: одергивая детей из опасения, что подумают другие люди, мы получаем еще больше того самого поведения, которое хотели от всех скрыть.