Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ирина Александровна по долгу службы причинила мне ряд неприятностей, и несмотря на это, я ее уважаю: она не только сохранила музей, но и значительно расширила его, превратив в настоящий культурный центр столицы. Когда я из эмиграции приезжал в Москву, мы встречались как добрые родственники.
Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ,
И вы, мундиры голубые,
И ты, им преданный народ.
М. Лермонтов
Прошу прощения за банальность эпиграфа, но эти строки все время звучали в моей голове, когда я готовился к отъезду.
В московских кухнях шли ожесточенные споры: уезжать — не уезжать. Щедровицкий эмиграцию не одобрял. Надо, говорил он, создавать тут культурный слой. Этот слой, возражал я, власти используют, чтобы прикрывать им хаос бескультурья. Кто был прав? Думаю, у каждого человека своя правота и у каждого свой путь следования своей правде.
Лето 1972 года выдалось на редкость жаркое. Москва окуталась дымом — горели торфяники. В ожидании ответа из ОВИРа мы обитали на даче у наших друзей в Домодедове. Гуляли по лесу, читали, слушали передачи ВВС, благо из-за соседства с аэродромом труднее было глушить вражеские голоса.
Как-то Нина поехала в Москву закупить продукты. Не успела она открыть дверь в нашу квартиру, как раздался телефонный звонок: «Говорят из ОВИРа. Вы получили разрешение на выезд в Израиль. Берите карандаш, записывайте». Дальше следовал перечень того, что надлежало предъявить в это учреждение: паспорта, военный билет, справки с места работы, из домоуправления… «И еще: вы должны заплатить за образование». «Сколько?» — спросила Нина. «29 тысяч рублей».
Оказывается, в апреле этого года, т. е. еще до того, как мы подали прошение на эмиграцию, был принят закон о плате за образование для всех отъезжающих в эмиграцию. Никто об этом законе понятия не имел, и мы, кажется, были первыми, кто услышал о таковом. Майя вспоминает, как я пришел к ним и сообщил с идиотской улыбкой, что получил разрешение, но никуда не еду. Сумма в 30 тысяч рублей была неподъемной (надо было заплатить еще за отказ от гражданства, за визу, билеты и еще какие-то мелочи). Я подсчитал, что за 23 года работы, включая все мои гонорары за книги, лекции, статьи, я таких денег не заработал. Наши надежды на отъезд рухнули, натолкнувшись на непробиваемую стену государственного произвола. Но Розанова считала иначе.
С присущей ей энергией и страстью распутывать самые острые, казалось бы, безнадежные, ситуации она приступила к сбору денег на наш выкуп. Приходили друзья, знакомые и вовсе незнакомые, приносили кто десятку, кто сотню; пришел Евгений Борисович Пастернак и сказал, что хочет выкупить сто грамм Голомштока. Но что можно было собрать с полунищей московской интеллигенции? Синявские продали икону XVI века, я начал распродавать книги, привезенные с Севера прялки, икону, нам вернули деньги за кооперативную квартиру (две тысячи рублей). К осени в результате всех этих продаж и подаяний набралось около десяти тысяч (чуть меньше или чуть больше); по всей вероятности, это был предел.
По Москве ходили слухи о каких-то зарубежных фондах, о помощи евреям, собирающимся на историческую родину. Но где эти фонды? Как к ним пробиться? С иностранными корреспондентами я знаком не был, с еврейскими организациями связей не имел. Оставалось искать информацию среди диссидентов.
За два примерно года с начала еврейской эмиграции в Москве, и не только в Москве, возникли новые группы диссидентов, так называемые отказники. Советское государство ставило на пути эмиграции не только материальные барьеры. Многие люди технических профессий сразу же получали отказ на выезд под предлогом якобы секретности их работы. Естественно, что такие отказники объединялись в группы борьбы за право на эмиграцию. Как и некоторые другие диссидентские объединения, они обретали характер организаций со своей структурой, иерархией, лидерами, групповыми интересами, со своими каналами связи, которые предпочитали держать для себя.
В Москве группа отказников-ученых основала машинописный журнал «Евреи в СССР» и по своим каналам пересылала его в Израиль для публикации. Лидировал здесь наш старый знакомый крупный физик Александр Воронель. Я явился к ним с традиционным русским вопросом — «кто виноват и что делать?» Кто виноват, было и так понятно, а вот что делать, т. е. как найти материальную помощь для эмиграции, для меня был вопрос загадочный и жизненно важный. Меня похлопывали по плечу, советовали не беспокоиться, говорили, что у них есть возможности, связи, каналы, а на мои вопросы — как? где? куда обратиться? — отвечали, что это не моя забота. Все будет сделано. Не сделано было ничего. Одна моя знакомая обратилась в аналогичную организацию, и на просьбу о помощи для меня получила ответ: «Перед сионистским движением у Голомштока нет никаких заслуг». Что правда, то правда. К сожалению, мой случай не был исключительным.
* * *
Наша денежная проблема разрешилась неожиданно. Где-то ближе к осени из далекого Лондона позвонил нам мой старый приятель по университету Алик Дольберг. Он учился на романо-германском отделении филологического факультета МГУ, на последнем курсе был комсоргом в своей группе, в 1956 году был включен в список на экскурсию в ГДР, в Берлине сел в метро, вышел на первой станции Западного Берлина (тогда еще не было берлинской стены), миновал контроль и попросил политическое убежище у американцев. О наших затруднениях он узнал из английской прессы. По телефону он морочил голову (не столько мне, сколько КГБ) рассказами, что деньги на наш отъезд дает сам Пикассо и что какие-то английские издательства готовы выплатить авансы под мои будущие труды. Конечно, все это было липой. На самом деле Алик стал собирать для нас деньги, однако добыть такую сумму даже на Западе было непросто, если бы не его друг Байард Осборн-Лафайетт. Байард происходил из старого и очень богатого американского рода. Сам он не был богат, ибо по завещанию его предков всеми деньгами и имуществом семьи распоряжался фонд, и, как у многих почтенных американских фондов, в его бюджете существовала и статья расходов на благотворительность. Байард просто позвонил бухгалтеру и получил для нас чек на пять тысяч долларов. Дольберг обеспечил нас и английской визой.
Итак, я оказался перед выбором: Лондон или Иерусалим?
С детства я ощущал себя евреем, хотя семья была достаточно ассимилирована и никакого, кроме государственного, антисемитизма я на себе не испытывал — в школе меня не дразнили, на улице не оскорбляли, на работе не притесняли… Но и государственного юдофобства было достаточно, чтобы бежать куда глаза глядят. В московских спорах я стоял стеной за отъезд в Израиль. Да и Ветхий Завет, несмотря на мой агностицизм, был мне ближе всего.
С другой стороны, в области культуры я был англофилом. Любимыми моими писателями были тогда Стерн, Филдинг, Диккенс, а позже Честертон, Хаксли, Орвелл, Кестлер, Джойс (фрагменты из «Улисса» были опубликованны в журнале «Интернациональная литература» в 30-е годы); на большой выставке искусства Великобритании у нас в музее я впервые увидел в подлинниках картины английских мастеров. Во времена господства соцреализма история зарубежного искусства строилась по французскому образцу. Давид, Делакруа, Энгр, Курбе, революционеры и реалисты, шли во главе художественного прогресса, а о Тернере и Констебле мы из университетских лекций узнавали только, что Делакруа, увидав их картины в Лондоне, переписал свою «Резню на Хиосе» (хотя по сравнению с новациями английских мастеров его знаменитая «Свобода на баррикадах» выглядела политическим плакатом). «Франция после 1789 года, — пишет английский историк искусства Э. Грэм-Диксон, — была революционной нацией с консервативной культурой, Британия после 1789 года была консервативной нацией с революционной культурой». По официальной советской трактовке выходило как раз наоборот. Из кусочков истории, почерпнутых из книг (из Карлейля, того же Диккенса), складывалась картина страны с ее плавным, без сдвигов и революций на протяжении трехсот лет, развитием, где личное ставилось над общественным, права человека над государственными интересами, что выражалось в загадочным, непереводимом дословно на другие языки, словечком privacy. Все это было непохоже на то, чем нас пичкали в школе и в университете.