Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Торжествующий тон этих двух записей позволяет предположить, что символически свершившееся именно в Международный женский день «грехопадение» было первым в жизни 23-летнего Венедикта. Тамара Гущина вспоминает его диалог с братом Борисом перед отъездом в 1955 году с Кольского полуострова в Москву: «Борис говорил: „Вена, ты мне письма будешь писать?“ — „С какой это стати я буду тебе письма отдельно писать? Я буду всем вместе писать“. — „А вдруг у тебя там будут секреты?“ — „Какие секреты?“ — „Ну, вдруг что-нибудь про любовь?“ — „Какая любовь?“ — сказал Вена с возмущением и покраснел. Он тогда еще был такой застенчивый: когда окончил десятилетку, первую папиросу закурил. Я никогда не слышала ни о каких его школьных романах ни от него, ни от других»[371]. «А потом, — продолжает рассказ Тамара Гущина, — он должен был приехать на зимние каникулы. Я на почте работала и смотрю: письма идут „До востребования“ на имя Венедикта. Когда он вернулся — целую пачку уже получил. И все от девиц. Даже телеграмма, я помню, была»[372].
Но письма письмами, а пуританские советские нравы начала 1960-х годов — пуританскими нравами. Можно предположить, что ни с Антониной Музыкантовой, ни с последующими провинциальными возлюбленными (а с суровой комсомолкой Юлией Руновой в первую очередь) дело у Ерофеева до «грехопадения» не доходило. Весьма характерную запись о влюбленной в него без памяти четверокурснице филфака Нине Ивашкиной Венедикт внес в дневник 7 января 1962 года: «Ночь в комнате Ивашкиной. Ивашкина: „Ты не представляешь, что начнется завтра!“ Всего-навсего милые шалости. Утром все женское общежитие следит, когда я выхожу от нее, коварно улыбаясь»[373].
В апреле 1962 года Венедикт Ерофеев и Валентина Зимакова привлекли к себе пристальное и неодобрительное внимание администрации и комсомольской организации института. Сам он в интервью Л. Прудовскому рассказывал об этом весьма туманно, с хлестаковскими преувеличениями: «…когда я стал жениться, приостановили лекции на всех факультетах Владимирского государственного педагогического института им. Лебедева-Полянского и сбежалась вся сволота. Они все сбежались. Потом они не знали, куда сбегаться, потому что не знали, на ком я женюсь, — опять же, было неизвестно. Но на всякий случай меня оккупировали и сказали мне: „Вы, Ерофеев, женитесь?“ Я говорю: „Откуда вы взяли, что я женюсь?“ — „Как? Мы уже все храмы… все действующие храмы Владимира опоясали, а вы все не женитесь“. Я говорю: „Я не хочу жениться“. — „Нет, на ком вы женитесь — на Ивашкиной или на Зимаковой?“ Я говорю: „Я еще подумаю“. — „Ну, мать твою, он еще думает! Храмы опоясали, а он еще, подлец, думает!“»[374]
Эту лихо, но не очень внятно рассказанную историю делает абсолютно прозрачной позднейший рассказ Валентины Зимаковой владимирскому журналисту Александру Фурсову: «Когда стало известно о наших взаимоотношениях, начались гонения и на меня. По институту прошел слух о будто бы намечающемся нашем венчании в церкви. Кончилось тем, что меня взяли „под стражу“ члены комитета комсомола, и я три дня жила у декана факультета, которая всячески уговаривала меня порвать с Ерофеевым какие-либо отношения. Вызывали в институт мою мать. И я была вынуждена дать обещание — не встречаться с Веней. Но, конечно, мы все равно встречались»[375]. Алексей Чернявский вспоминает позднейший рассказ Зимаковой о том, что из квартиры декана ей пришлось бежать через окно. «Надо представлять Р. Л. Засьму, ее студенты звали мама-Засьма, она действительно за них костьми ложилась. И поселить „заблуждающуюся“ студентку у себя, лишь бы та не встречалась „с этим страшным человеком“ — это было в ее неповторимом стиле», — прибавляет Чернявский уже от себя. Приведем также характеристику Раисы Засьмы, данную Олегом Федотовым: «Она причудливо совмещала в себе черты Екатерины II, Фурцевой и Малюты Скуратова. Наукой практически не занималась. Как декан радела за факультет, позиционируя себя его любящей матерью, и держала в патриотическом тонусе всех преподавателей. Была виртуозным мастером административных интриг. Не верила в коммунистическую идею, но демагогически ее отстаивала».
О том, что Ерофеев и Зимакова «все равно встречались», стало в конце концов известно начальству. Это привело к тому, что комсомольская организация пединститута подала ходатайство об исключении студентки Зимаковой из числа студентов вуза. 1 октября 1962 года Валентина отправила в комитет комсомола пединститута отчаянное покаянное письмо: «Весной 1962 года мне был сделан выговор за связь с таким человеком, как Ерофеев, и в настоящее время грозит опасность исключения из института. Да, я искренно давала слово не встречаться с Ерофеевым и я старалась бороться с собой более 2-х месяцев. Но Ерофеев в духовном отношении гораздо сильнее меня. Его вечные преследования, преследования его друзей вывели вновь меня из нормальной колеи. Его влияние на меня, конечно, велико. Но ведь есть еще коллектив, который поможет (ведь летом я была совсем одна), да притом Ерофеев идет в армию. И если меня исключат из института, жизнь не представляет для меня ценности, идти мне некуда, слезы матери меня сводят с ума.
Я готова на любые ваши условия, только бы остаться в институте. Связь с Ерофеевым — это большая жизненная ошибка. Я понимаю, что изжить ее необходимо, хотя и не сразу это получится. Я уверена, что пропущенные занятия восстановлю в самый кратчайший срок. Очень прошу оставить меня в институте, наложив любое взыскание»[376].
В итоге Зимакову из института все-таки не исключили, «но с тем условием, что она никогда не будет встречаться с Ерофеевым»[377].
Ни в какую армию Венедикт «идти», конечно, не собирался. Он действовал по уже отлаженной схеме: весной поработал кочегаром в жилищно-коммунальной конторе, летом — разнорабочим на Павлово-Посадском заводе стройматериалов, а в сентябре подал документы и был зачислен на второй курс историко-филологического факультета Коломенского педагогического института в порядке перевода. «Он вообще мечтал весь век учиться, быть школьником или сидеть с книжечкой в библиотеке, — свидетельствовал Владимир Муравьев. — Потом ему часто снилось, что он опаздывает на экзамен»[378]. «На берегу Москвы-реки было большое общежитие, комнаты по 15 человек[379]. Я жила на первом этаже, а Ерофеев — на втором, — вспоминает Нина Ильина. — Он длинный такой, в тапках. Наденет тапки простые — и в институт. Потому что там рядышком идти было». Знаменитые ерофеевские тапочки запомнились и другому сокурснику Ерофеева по Коломенскому пединституту, Анатолию Кузовкину: «Он не выделялся ничем, кроме как внешним видом. Запомнилось мне: у нас на втором этаже коридор расширялся — были колонны, и я видел, как он стоит, прислонившись к колонне, в белых тапочках на босу ногу, угрюмый. Кто-то заметил, что, видимо, он еще не опохмелился». «Мы с женой в одной группе учились, и я спросил ее, чем ей Веня запомнился, — добавляет Кузовкин. — Она рассказала: „Помню, с девчонками идем, а на ступеньках института ребята стояли — кто курил, кто разговаривал… Смотрю, парень стоит: в вылинявшей сиреневатой майке с длинными рукавами и в тапочках на босу ногу. Хотя уже октябрь был, холодно парню-то. И я спросила „Кто это такой?“ „А это Веничка. Мы в комнате одной живем““». «Наши койки стояли близко, практически рядом, — рассказывает сосед Ерофеева по комнате, Михаил Комаров. — Мое первое впечатление от него: как Сергей Есенин. Хотя повыше ростом и волосы потемнее. Но в отношениях с другими он миролюбив был и с юмором. Не сторонник скандалов, как Есенин. Вел он себя скромно до аскетизма. Питался даже скромнее, чем мы. Одевался очень просто, зимой особенно. Драповое пальтишко темно-синего цвета, а на ногах — теплые носки и калоши. У него не было даже сапог. Он эти калоши подвязывал, кажется, но держал себя в таком одеянии очень достойно. На внешний вид, на свою бомжеватость некоторую, не обращал внимания».