Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Граница… – сказал он и, выхватив у меня из рук автомат, спустил курок. Раздалась короткая очередь, в автомате оставалось всего три патрона.
– Поехали, – сказал Махин и громко скомандовал: – По машинам!
Колонна тронулась. Мы ехали вдоль опушки леса. Деревья стояли покрытые лохматым инеем и тускло поблескивали. Лес казался сказочным. “Зимняя сказка”… Может, он и не был таким уж сказочным, но это был немецкий лес, и дорога, занесенная снегом, была немецкой дорогой. Это была Германия. Германия… Не потому ли мне казался сказочным, таинственным этот лес, стоявший стеной вдоль дороги? Слева лес, справа заснеженное, бескрайнее поле, по которому разбросаны огни костров. До самого горизонта – костры, костры, костры… Это были большие костры, просто неправдоподобно большие, и я не сразу догадался, что горят немецкие фермы.
И все это – и влажный морозный воздух, и эти горящие фермы, и приглушенный расстоянием запах гари, и этот лес с осыпанными инеем деревьями, выстроившимися вдоль дороги, как солдаты на параде, – все это было Германией…
А потом был город… Город, который горел весь, целиком, дом за домом, улица за улицей, квартал за кварталом, горел, подожженный отступавшими эсэсовцами и нашими солдатами, теми, в ком горе и ненависть искали своего выхода.
Наши машины шли между стенами сплошного огня, и было нестерпимо жарко. Языки пламени вырывались из окон квартир, из витрин магазинов, освещая лепные балконы и тяжелые витиеватые карнизы.
Запомнился большой многоэтажный дом, объятый огнем, на площади, где стоял памятник человеку в длинном сюртуке и с книгой в руках, памятник, который я потому и запомнил, что это не был привычный для Германии военный монумент, каких впоследствии довелось насмотреться немало.
Дом горел, и каждое окно, от первого этажа до последнего, было ярко освещено, будто внутри было весело и празднично. Лопались стекла, и пламя тут же вырывалось наружу, осыпая снопами искр наши машины, падали балки, вываливались объятые огнем оконные рамы.
Наша машина стояла в ожидании, когда пройдет колонна гвардейских минометов – “катюш”. Я смотрел на горящий дом. Рядом со мной стоял незнакомый майор-пехотинец. Он смотрел на огонь и плакал, наклонив голову, не спуская взгляда с горящего дома, по его лицу текли слезы. Он не вытирал их.
Почему-то я подумал, что именно он, майор, поджег этот дом.
Мы вступили в Германию.
Мы ехали по залитому солнцем, увешанному флагами городу. Флаги висели в каждом окне, свисали с балконов, полоскались на фонарных столбах. Нет, не флаги – простыни, полотенца, просто белые тряпки. Их было так много, что высокие, пяти-шестиэтажные дома от тротуара до крыш были сплошь белыми. Наши машины шли как бы по коридору с белыми стенами. И хотя белый цвет был цветом и знаком капитуляции, город выглядел празднично.
Вдоль тротуаров, в окнах и на балконах стояли люди с белыми повязками. Кое-кто размахивал даже красными тряпками. Мы удивленно переглядывались: немцы приветствуют нас, русских, приветствуют победителей! Казалось, что чуть не весь город высыпал на улицы. Вспомнилось, как наивно мы верили в первые дни войны в то, что угнетенные Гитлером немецкие рабочие с радостью встретят нас – своих освободителей. Казалось – вот оно, то самое ликование.
Позади остались разрушенные города Силезии, с горящими зданиями, с языками пламени, вырывающимися из окон; квартиры с вывороченным из шкафов скарбом, с битыми бутылками и банками из-под варенья и консервированных овощей, затоптанные, заплеванные, загаженные солдатами; летающие по улицам листы бумаги, официальные – из ратуши и присутственных мест, и частные – письма, страницы школьных тетрадей…
Остались позади одинокие фигуры немцев, не успевших эвакуироваться, а иногда и прятавшихся от принудительной эвакуации, веривших в освободительную миссию нашей, первой в истории человечества “истинно народной” армии. Были и такие. Их было немного, и все же – были.
Но армия несла не только освобождение.
Там, в безлюдных к моменту нашего прихода городах и поселках с бродящими по булыжным мостовым коровами и козами, остались и убитый у дверей своего дома старик с красным бантом на лацкане пиджака и портретом Розы Люксембург в руке, и хромая девочка, изнасилованная четыре раза в течение суток, и всякий раз – двоими или троими.
Постепенно, по мере продвижения нашей армии на запад, города становились многолюдней. Вряд ли сыграл какую-нибудь роль приказ, угрожавший полевым судом за насилия и убийства мирных жителей, требовавший относиться к гражданскому населению “дифференцированно” и “высоко нести звание советского воина-освободителя”. Просто бежать от нас было уже некуда, а поступки, “позорящие звание воина-освободителя”, стали менее заметны. Заметно стало другое: очереди немцев у солдатских кухонь за супом, детишки, беседующие с пожилыми солдатами, смеющиеся лица девчонок, объясняющихся при помощи мимики и жестов с молоденькими офицерами, настороженные, но уже не такие испуганные лица стариков, расставшихся со своими бункерами, где провели последние месяцы.
Война кончалась. А уверенность в естественности, даже едва ли не божественности “неотъемлемого права победителей” странным образом разделяли с победителями подчас и побежденные. Случалось, что при первом же появлении нашего солдата, не дожидаясь требования или насилия, молодая немка сама раздевалась, с готовностью и даже с покорной и заискивающей улыбкой.
И все же то, что происходило в этом белом от простыней городе, было ни на что не похоже. Мы проехали на своих машинах по празднично ликующему городу, так ничего и не поняв.
Лишь через много лет, попав в уже мирную Германию, я нашел ответ на мучившую меня когда-то загадку. Город, который встречал нас столь радостно, был Бауцен, центр округа, населенного полабскими славянами, славянский островок в тевтонском море.
Для жителей Бауцена мы, русские, были не врагами, а братьями по крови. Славянское происхождение позволяло им и радоваться, и рассчитывать на некоторые послабления и преимущества по сравнению с настоящими немцами.
К сожалению, они не догадывались, что русский солдат не очень-то разбирается в этнических и этнографических проблемах и для него каждый, кто живет по эту сторону границы, – немец и никем другим быть не может, если только он не угнанный в рабство русский или не пленный француз, англичанин или американец.
Так что если статус славянского меньшинства в какой-то мере мог бы и учитываться в неких высших инстанциях, то для рядового солдата эти люди были немцами, и только немцами, со всеми вытекающими из этого последствиями. Война все-таки не совсем закончилась. До полного конца оставался почти целый месяц.
Бауцен остался позади, и мы выехали к Эльбе, или к Лабе, как называли ее славяне, когда-то населявшие эти земли вплоть до Лейпцига, который в те времена назывался почти по-русски – Липск.
Это было давно, в самой ранней моей молодости. Я шел по Арбату, и, как это часто бывает именно в ранней молодости, меня одолевали самые мрачные мысли – не вполне осознанные сомнения в себе, в своем будущем, да и вообще в самом смысле существования. Был вечер, солнце стояло низко, и только окна в верхних этажах по левой стороне Арбата отражали его предзакатный свет.