Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но Жако даже не знает, где я! – Меня трясло, и небо как-то странно перекосилось и соскальзывало вбок, и голова у меня просто раскалывалась от боли. – Он не обычный ребенок и… и… и…
– Послушай меня, – Брубек схватил и держал мою голову обеими руками так, словно хотел поцеловать. Только целовать он меня вовсе не собирался. – Послушай меня, Холли. Хватай свой рюкзак – и едем в Грейвзенд. На моем велосипеде, а потом на поезде. Я помогу тебе через все это пройти. Обещаю. Давай, Холли, собирайся. И едем прямо сейчас.
– Громче, тенора! – велел хормейстер. – Заставьте свои неподвижные диафрагмы дрожать! Вверх-вниз, вверх-вниз, мальчики! Дисканты, не шипите! Не нажимайте так на «ссс» – вы все-таки не отряд голлумов[30]. И не цыкайте, уберите эти звонкие «ц». Эйдриен – если ты можешь взять верхнее «до» на фразе «не плачьте больше, о печальные фонтаны», значит, сможешь взять его и здесь. Еще раз и бодрее. И раз, и два, и…
Шестнадцать ушастых, как летучие мыши, хористов Королевского колледжа[31], патлы которых давно не знали ножниц парикмахера, и четырнадцать преподавателей выдохнули в унисон…
О той, что так прекрасна и светла,
Velut maris stella[32]…
Бенджамин Бриттен, «Гимн Деве Марии»[33]. Эхо дивных голосов разлилось под роскошным куполом и обрушилось на россыпь зимних туристов и немногочисленных студентов, сидевших перед алтарем прямо во влажной верхней одежде. Для меня Бриттен – композитор, действующий как бы наудачу: иногда он излишне многословен и кажется даже нудным, но иногда, словно набравшись сил после плотной трапезы, он словно привязывает твою дрожащую, корчащуюся душу к мачте и хлещет ее своими яростными возвышенными звуками…
Светлей, чем свет дневной,
Parens et puella[34]…
Когда выдавалась свободная минута, я размышлял, какую музыку хотел бы слушать, лежа на смертном одре в окружении целой стаи взволнованных сиделок. И ничего более ликующего, чем «Гимн Деве Марии», мне в голову не приходило; меня, впрочем, беспокоило одно: когда придет это великое мгновение, диджей Бессознательное снова включит в моей голове это дурацкое «Gimme! Gimme! Gimme!» (из «A Man after Midnight»)[35], и тут уж у меня точно не будет возможности исправиться и послушать нечто более торжественное. Мир, заткнись, ибо звучит один из самых великолепных музыкальных оргазмов:
Со слезами взываю я к Тебе, не оставь меня,
Богородица, моли за меня Сына своего…
У меня даже волосы на затылке зашевелились словно от сквозняка. А может, кто-то и впрямь на них подул? Например, она, та дама, что сидит через проход от меня? Вообще-то, ее там только что не было… Тоже глаза закрыла и словно пьет музыку, как и я. На мой взгляд, ей было сильно за тридцать… волосы – цвета ванили, кожа – цвета сливок, а губы – как божоле; скулы высокие и такие острые, что можно обрезаться. Ее гибкая фигура отчасти была скрыта теплым темно-синим пальто. Кто она? Покинувшая сцену русская оперная певица-иммигрантка, ожидающая своего спутника? Разве угадаешь – это же Кембридж! Но внешность у нее на редкость аристократическая…
Tam pia[36],
Что я могу прийти к тебе…
Мария…
Пусть она останется после того, как хор строем удалится. Пусть повернется к молодому человеку, сидящему через проход, и шепнет: «Разве не было это дыханием Рая?» Пусть мы с ней обсудим симфонические интерлюдии к «Питеру Граймсу» и «9 симфонию» Брукнера[37]. Пусть мы избежим разговоров о ее семейных проблемах, пока будем пить кофе в «County Hotel». Пусть кофе превратится в форель и красное вино, и к черту мою последнюю кружку пива в Михайловом триместре[38]с ребятами из «Берид Бишоп». Пусть мы с ней поднимемся по застеленной ковром лестнице в уютную квартирку, где мы с матерью Фицсиммонса резвились в течение всей «недели первокурсников». Ф-фу! Мой Кракен[39], кажется, пробудился в трусах. Все-таки я – молодой мужчина двадцати одного года от роду, и уже минимум десять дней прошло с тех пор, как я в последний раз ложился в постель с женщиной, так чего же вы от меня хотите? Только меня вряд ли удовлетворит всего лишь наблюдение за красивой женщиной. Ого! Ну-ну-ну! Похоже, и она исподтишка за мной наблюдает. Я сделал вид, что рассматриваю «Поклонение волхвов» Рубенса, висевшее над алтарем, и стал ждать, когда она сделает первый шаг.
Хористы удалились, но женщина осталась сидеть. Какой-то турист нацелился было увесистой камерой на картину Рубенса, но гоблин-охранник тут же рявкнул: «Со вспышкой нельзя!» Пространство перед алтарем постепенно опустело, и гоблин вернулся в свою будку возле органа. Текли бесконечно долгие минуты. Мой «Ролекс» показывал уже половину четвертого, а мне еще надо было довести до ума эссе о внешней политике Рональда Рейгана. Но эта волшебная богиня сидела в шести футах от меня и явно ждала, что первый шаг сделаю все-таки я.
– У меня всегда такое ощущение, – сказал я, обращаясь к ней, – что наблюдение над тем, сколько крови, пота и слез тратят хористы, отделывая ту или иную вещь, способно только углубить тайну музыки, а отнюдь не приуменьшить ее. Вы не находите, что в этом есть некий смысл?