Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Соломон поморщился, вспомнив лицо Руфь, искаженное гримасой гнева и злобы, когда он приказал расправиться с ней и бросить в темницу. А Офир говорил, говорил, и сердце Соломона разрывалось на куски и выло от горя:
– Вспомни, когда ты услышал имя Суламифь в первый раз из уст наивного пылкого юноши. Если бы тогда ты не лукавил и не красовался своей несчастной царской долей, пастух и селянка могли бы стать счастливыми. Призывая людей на свой суд, ты разговариваешь с ними как всезнающий отец, как покровитель. В случае с Эвимелехом ты отступил от своего правила и вел беседу как любовник, которого обошел соперник. Ты был не способен любить без оглядки на титул и звание, или на принадлежность твоей возлюбленной к какому-нибудь иному народу, или… Впрочем, и этого довольно. А Эвимелех явно обошел тебя в этом. Ты же всегда извлекаешь пользу из всего, что делаешь. Твои женщины ценны для тебя лишь в миг совокупления, как ключ к следующему шагу на пути познания себя и других: что движет нашими поступками, что вызывает ту или другую реакцию на определенные слова и действия? Ты, словно маг и алхимик, колдуешь, экспериментируешь с людьми. Для чего? – спросишь ты. Чтобы потом использовать свои знания, продолжать и поддерживать свою славу мудрого правителя. Так ли это плохо? – снова спросишь ты. Нет, Соломон, и ты видишь, что это приносит свои положительные плоды тебе – владыке и государю.
Твое правление ознаменовало расцвет государства Израиля. Но судьба загадала тебе новую загадку. Она позвала тебя отступиться от своих привычек и взглянуть на мир иными глазами. А ты не смог. Обольщением и ложью ты хотел добиться любви Суламифь. В ту ночь, когда мы впервые откровенно говорили с тобой, ты горячо сетовал на то, что в твоей жизни не было бескорыстной любви. Бог услышал тебя – и послал тебе Суламифь и Эвимелеха. Твои слуги могли бы разыскать их и исправить твою ошибку, когда ты отказался помочь пастуху. Тогда твоя слава возросла бы еще больше: ты бы благословил искреннее чувство и пожалел несчастных влюбленных. Ты, как истинно мудрый человек, мог бы возрадоваться счастью других и быть счастливым их радостью. Но ты не поверил Эвимелеху или позавидовал ему. Пусть так, ты возжелал чужую невесту и захотел присвоить ее себе. Но и тут ты просчитался. Именно просчитался, ибо расчет и разум снова вторглись в жизнь твоего сердца и твоей души. Ты мог бы жить с Суламифь, если бы не был так занят только собой. Ты бы почувствовал, разглядел препятствие, вставшее на твоем пути, и нашел бы силы умилостивить гнев моавитянки. Но ты привык действовать ложью, силой, захватом. Эти же инструменты твоей власти обрушила на тебя Руфь. И теперь ты раздавлен. Ты можешь убить моавитянку, посадить в тюрьму Эвимелеха или отрезать ему язык, как поступил ты с Ницаном, но Суламифь не вернешь.
– Молчи, старик, молчи! Я не хочу слушать тебя! Поди прочь из моего дворца! Прочь! – гневно приказал Соломон. Он схватился за нож, который всегда носил при себе. Но, взглянув в спокойные и глубокие глаза старца, выронил лезвие и быстрым шагом покинул покои Офира.
В этот же день Офир покинул дворец Соломона. Когда царь вспомнил о старике, тот был уже далеко.
Мастерская Ноаха, отошедшего от больших дел, была полутемной каморкой в глубине большого дома. Поэтому чаще всего старик работал под большим навесом из пальмовых листьев, который сделал сам, своими руками, лелея в надорванной душе новые творческие замыслы. Как-то само собой к Ноаху пришло непреодолимое желание запечатлеть нечто главное, самое важное знание о жизни, которое могло бы раскрыть суть его переживаний и освободить от многих мучений, связанных с угрызениями совести, с переосмысленными событиями его жизни.
Он сам соорудил множество полочек, на которых помещались различные порошки, растворители для приготовления красок: Ноах мечтал создавать произведения, которые оживали бы под воздействием цвета. Он много экспериментировал с изображением лиц и различных орнаментов: как будет падать свет, какой эффект будут производить те или иные мазки, линии.
Пока он мастерил, разбирался с красками и смесями, к нему приходили видения из прошлого. Вот этот небесно-голубой пахнет полем и скромными луговыми цветами: именно такие ароматы сопровождали Ноаха в молодости, когда он на несколько дней покидал дом, чтобы найти подходящую для мастерской глину. А Нирэль, такая желанная и свежая, ждала его, вынашивая под сердцем их первенца. А потом появился Неарам, а вслед за Неарамом – Нехам. И дом наполнился шумным и броским, резко пахнущим пряностями, желтокрасным мельканием. От этого мелькания захотелось вдруг укрыться – и серая, как выжженная полынь, тень поселилась в некогда самом любимом для Нирэль месте – у ложа супругов. Это Hoax познал тело чужой женщины и принес в дом стойкий, раздражающий ноздри запах тины – запах ее лона. С тех пор бесцветная невидимая черта пролегла между мужем и женой. Семья осталась: отец и мать, дети – но не стало нежно и верно влюбленных друг в друга Ноаха и Нирэль. Бывали моменты, когда они чувствовали себя как будто счастливыми. Но для полного счастья не хватало какой-то одной последней капли. Как будто ценная ваза упала с полки и разбилась, раскололась на части. Заботливые руки склеили ее, но линии разломов остались и беспрестанно напоминали хозяевам об их опрометчивой неосторожности. Возможно, то, какими выросли сыновья, – и было последствием этих ран и разломов…
Так, вспоминая минувшие события жизни сердца, Hoax создавал главное произведение своей жизни. И когда Нирит, уже отчаявшись увидеть отца за совместной трапезой, решил навестить Ноаха, он был поражен представшим перед ним зрелищем. Hoax изваял фигуру женщины, которая держала на руках свое дитя. Стройное тело матери было окутано в тончайшую ткань и не скрывало пленительной красоты: девическая женственность, чувственность круглого живота и маленьких полных грудей, напрягшихся от близости младенца, сочетали силу женского обаяния и ярко выраженное материнское начало. Вот такой, подумалось Нириту, и была Нирэль, его мать. Вот такой помнил ее Hoax, такой и запечатлел – как образец совершенной женской красоты.
– Это наша мать? Мне кажется, я помню ее именно такой, отец.
– Да, сын мой, это Нирэль. Но не только ей я посвящаю свое произведение. Я вижу в этом образе лики нашей судьбы. Это рождение и взросление у груди матери и вечная тоска по материнской ласке, которую человек утрачивает по мере взросления. Это детство, навсегда определяющее наш дальнейший путь: счастливое детство дарит человеку восприимчивость к прекрасному и возвышенному, дарит ключ к будущему счастью. Это материнство, мудрость которого открывает ребенку радость мира, учит любить и уважать. Это и любовь к женщине, которая открывается нам но – увы! – не всем: не всякий способен узнать настоящую любовь в потоке жизненных свершений, любовь, которая подарит наслаждение и покой, и полет, и благоденствие, и уют.
– Ты превзошел самого себя, отец!
– Да, пожалуй, ты прав, Нирит. Для человека, большую часть жизни обжигающего горшки и не умевшего достойно поддерживать семейный очаг, это, – он указал на статую, – немало. Теперь дело моей жизни сделано.
– Не говори так, отец! Ты проживешь еще много новых дней! Я верю, что это только начало…