Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О Глуздыре вроде как все позабыли.
Лишь Кудеслав, продолжавший отстранённо раздумывать о причинах неосознанной человеческой тяги к смакованью испуга, вдруг обратил внимание, что плеску в реке стало многовато как для одного щуплого старика. Впрямь, что ли, русалки? Но нет, захребетницы Водяного Деда вряд ли стали бы плюхаться этак вот размеренно да неспешно – точнёхонько как вёсла, удерживающие чёлн против вялого прибрежного течения. И вряд ли бы русалки стали браниться этакими хриплыми басовитыми голосами… Да и слов таких водяницы, поди, не знают…
А ночь стремительно катилась к погибели. Заречная чаща, прежде видевшаяся чёрным зубчатым гребнем, теперь высвечивалась, обретала смелеющие цвета; блекло, никло к земле Волчье Солнышко; звёзды растворялись-пропадали в светлеющем небе.
Юнцы да юницы как-то вдруг попритихли, многие из них вспомнили про обязанность блюсти костровое пламя. А из лесу да со стороны градской поляны, берегом, брели-сбредались к Купаловым Огнищам родовичи – одурелые от ночных игрищ, умученные напрасными поисками, просто недоспавшие…
Чуть ниже по течению, где береговой обрыв сплющивался в удобную для причаливания плоскую бухточку, натужно скрипело песком днище выволакиваемого на берег челна, и гулкий (как бы не Яромиров) бас ворчал что-то про зарвавшихся непочтительных пащенков, хуже которых только этакий вот старый дырявоголовый дурень, пробовавший сгореть и утонуть одновременно и отблагодаривший спасителей без малого удавшейся попыткой перевернуть их лодью.
И, кажется, еще подплывали челны – уж один-то Кудеслав точно сумел распознать в закурившейся над водою промозглой серости утреннего тумана.
Заканчивалась Купалова Ночь, наступало время вспомнить, что за удовольствия (пускай даже доставленные себе ради угожденья кому-то другому) всегда приходится платить. Уж так устроено, что бурный смех зачастую оборачивается не менее бурными рыданьями; любовь – разлукой либо привычкою (что ещё тяжче)… А беспечность да вседозволенность всегда, всегда оборачиваются страхом. Не тем, которым люди разных обычаев и языков любят приправлять весёлые развлеченья, а доподлинным. НАСТОЯЩИМ.
Мудр, поистине и премного мудр цветоодеянный бог Купала. И ещё он добр, и в доброте своей заставил людей каждый год напоминать самим же себе, за что какая предопределена расплата.
А близ костров сделалось уже совсем многолюдно, едва ли даже не тесно там сделалось. Кто стоя мялся-маялся ожиданием, кто расселся под ногами у прочих, а кто и прилёг – додремать, значит, покудова суд да дело.
Общинники.
Родовичи.
Достойная проросль Вяткова плодовитого корня.
Степенные бородатые мужи и гололицые парни; почтенные блюстительницы домашних очагов и ногастые крепкогрудые кобылки… Эти последние до того утрудились за Весёлую Ночь, что в большинстве до сих пор не нашли сил сокрыть под хоть какими-нибудь одеяньями принадливые свои тела. Вялые, затрёпанные венки; налипшие на потную кожу да так и присохшие к ней листья, сосновые иглы; алые бороздки царапин – память об игривых догонялках-пряталках в хлёстком подлеске… И наливающиеся чернотой синяки на тугих всхолмьях грудей, бёдер да плеч – память о мужских пальцах, алчных, хватких, нетерпеливых, умеющих даже щемящую боль оборотить щемящею сладостью… Свежая память, новая, незабываемая…
Удобно расположившийся на мягком травянистом горбочке Кудеслав имел достаточно времени для созерцательства да несуетных рассуждений. Оно – время-то – тянулось и тянулось, как мёд за ложкой. То есть тянулось оно, конечно, не само по себе: его старательно тянул Яромир.
Зная, что утреннее действо не начнётся в отсутствие старейшины рода и что выматывающее душу ожидание – упомянутому действу непременная часть, Яромир сперва заставил своих гребцов чересчур далеко (едва ль не на всю длину) выволочить из воды лодью, затем изнурительно долго выбирал, к чему бы ее привязать и столь же долго привязывал – с такой основательностью, словно бы челновую корму не еле заметная рябь облизывала, а терзал прибой виданого Мечником злого Скандийского моря.
На путь к Кострам общинный голова тоже потратил едва ль не целую вечность. Две-три лодейные ватаги успели очалиться рядом со старейшинским челном, без спешки присоединиться к толпящимся родовичам и вынайти среди них удобное местечко, а Яромир всё шествовал по-над берегом с важностью взбирающегося на небо Хорса… и с Хорсовою же прытью. Двигаться медленнее получалось только у четверых мужиков, которые вели полуобморочного Глуздыря (верней, мешали тому идти во все стороны, кроме одной). Глуздырь отчаянно трепыхался и мычал нечто гораздо менее внятное, чем даже журчанье воды, обильно льющейся с его одёжи… то есть с невообразимого месива боги ведают как держащихся одна за другую дыр да прорех.
И вдруг всё – сдержанный гомон родовичей, Глуздырёво лопотание и, казалось, даже утробное урчанье перекормленного кострового пламени – все хоть сколько-нибудь слышимые звуки мгновенно сгинули, уронив округу в оцепенелую тишь.
Но тишь длилась недолго.
Вой. Переливчатая тягучая жалоба. Песня смертной тоски. И никак не понять, откуда вынесло её на притихший берег – словно бы и сам этот берег, и берег тот, противоположный, заречный, и сама река, и вся дебрь-кормилица сочатся надрывным стонущим заунывьем, от которого кровь в человеческих жилах оборачивается подобием вспухшего над речною водой ознобливого тумана.
Там, возле Огнищ, стоявшие принялись торопливо утрамбовываться в тесную кучу вокруг подошедшего, наконец, Яромира; сидевшие да лежавшие повскакивали…
Кудеслав тоже вскочил. Правда, главным образом оттого, что как раз в этот миг обнаружил: выбранная им для сидения кочка – муравейник, и его обитатели просыпаются.
Насекомые мгновенно оценили вред, причинённый их обиталищу, и прямо со сна всем своим изобильным родом кинулись в бой. А тут ещё Мечникова броня… В прошлом она надёжно защищала своего хозяина от вражьих ударов, а теперь столь же надёжно защищала от своего хозяина набившихся под неё муравьёв. А когда Кудеслав вновь обрёл способность… то есть возможнсть проявлять интерес к чему-либо, кроме разъярённых жителей помятого им мурашинного града, ЭТО успело проковылять не менее полпути от опушки к Кострам.
ЭТО.
Длинная извивистая тварь; многоногая, бредущая кое-как, едва не наступая на вислые лохмотья своей расползающейся плоти – может, изначально чёрной, или, может, истлевшей до черноты… А вместо головы – кобылий череп, не то обтянутый ссохшейся окаменелою кожей, не то вымаранный дёгтем-смольем… А в пустых провалах глазниц мечется тусклое грязно-ржавое зарево, и таким же гнусным заревом давится ощеренная безгубая пасть…
Чёрная Кобыла.
Злая Кобыла.
Кобыла Страха, Нежить, Чернуха, Мракова Жуть и как там её ещё…
Как? Да как угодно – лишь бы не доподлинным именем.
А вой окреп; рвущая душу полужалоба, полуугроза с новой силой выстелилась-полилась ниоткуда и отовсюду разом; и под всплеск этого муторного нытья Злая Кобыла, ладившаяся вроде бы прямёхонько на плотную гурьбу общинников, вдруг круто развернулась к единственному одинокому, к Мечнику. Развернулась, и гораздо шибче, нежели прежде, зашаркала по траве четырьмя парами своих неуклюжих ног.