Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Наверное, именно в том и заключается сила настоящего писателя, что мысли свои он доносит через образную систему, избегая голого философствования, но так, чтобы сам этот образ вызывал философские мысли у читателя.
– Тургенев говорил: «Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины…» Это великая истина: наверное, не столько кровь и нация определяют нашу принадлежность, сколько язык. Язык существует как объективная реальность.
Уильям Сароян писал на английском языке армян-эмигрантов, бежавших из Муша, Битлиса. Издателям казалось это варварством в отношении изысканного, рафинированного английского языка. Сей дикий, необузданный язык их отпугивал. Но Сароян был, как выходец из Муша, толстокож, и в конце концов издателям пришлось уступить, признать, что и на таком шершавом, грубом, по их мнению, языке можно создавать литературу, и неплохую литературу.
Все зависит от того, подчиняется ли писатель материалу или подчиняет материал себе. Истинно гениален тот писатель, который, видя, что объективный мир проявляет себя наперекор его желанию, не противится, дает материалу волю, и тогда Анна Каренина попадает под поезд.
– Грант, а сегодня какой сюжет Вы «пересказываете сами себе», и даете ли этому сюжету шанс вылиться в прозу?
– Он достался мне в наследство от Уильяма Сарояна. Не сам сюжет, конечно, а человек по имени Азат, поведавший историю своей матери, повстанки-фидаи Айастан и ее мужа Арпиара (армянское слово фидаи происходит от арабского фидаин, жертвующий. – И.Т.)
А дело было так. Осенью 1978 года Сароян приехал в Армению. До этого успел посетить Битлис, город на востоке Турции, откуда родом его родители. Побывал в отчем доме, и местный ашуг-курд сложил в его честь песню. Вышеупомянутый Азат был земляком родителей Сарояна по Битлису и потому рассчитывал на внимание и помощь писателя. В Ереване сопровождать великого американца выпало мне, и Сароян накануне своего возвращения в Америку передоверил честь выслушать историю Азата тоже мне.
– С Сарояном Вы были знакомы до этой встречи?
– Нет. А знаешь, что первым делом он задал мне практически тот же вопрос, что и ты в начале нашего разговора?
– Тоже желал понять, как Вы докатились до писательства?
– Вопрос Сарояна звучал так: «С каким намерением ты стал писать?»
Запас армянских слов у него оказался невелик, пожалуй, слов триста, но все сущее, вся жизнь с ее блеском и тлением находила свое самое верное воплощение в его речи. О своем же собственном истоке Сароян, чуть посмеиваясь над собой, молодым языческим богом тех дней, и дивясь мрачной своей серьезности, заметил: «Я, когда начинал, был уверен, что поверну ход жизни». И затем, не желая все же оказаться одиноким в этой тщетной попытке: «Очень уважаю усилие Толстого изменить мир. Вместо мира изменился Толстой. Люблю, когда писатель меняется».
– И подбросил Вам, как в топку, историю повстанцев-фидаи… Будете писать роман?
– Посмотрим. Многое в этой бесхитростной летописи жизни напутано, искажено, много субъективного. Но есть свой взгляд. Это, собственно, история многих армян, спасшихся от турецкой резни. А канва такая.
…Придержав в чужом селе лошадь за уздцы, а на лошади той сидел отец Айастан – девушка она была ладная и смуглая, а значит, по старинным понятиям красивая, – рослый, дерзкий, сильный юноша Арпиар преградил ему путь и спросил:
«Почему, когда здоровался со всеми, со мной отдельно не поздоровался?» Тот ответил: «Не дождешься ты от меня ни отдельного привета, ни моей дочери – не для повстанца я ее растил…» Тем не менее дочь он за повстанца выдал, и красавица Айо успела еще изведать счастливые дни, пока не предстал перед армянским народом 1915 год. Перед бунтарями и консерваторами, грегорианцами и католиками, перед старыми и малыми, богатыми и бедными, перед теми, кто кичился своей национальной принадлежностью и теми, кто понятия о своей нации не имел, – перед всеми.
Арпиар, по всей видимости, был фигурой значительной в повстанческом движении и представлял серьезную угрозу для турков. Поэтому вражеские лазутчики пробрались в село, где жила его семья, чтобы похитить, увести в качестве заложников молодую жену и детей, а самого Арпиара вынудить сдаться. В тот момент, когда турки ворвались в дом, Айастан пекла хлеб для повстанцев. В общем переполохе Левоник, младший сын Айо и Арпиара упал в горячий тонир, Айо свалилась в беспамятстве, а подруга, подсоблявшая ей, бросилась за подмогой… Лазутчики похитили старшего сына, Азата. Но и Азат погиб, упал с лошади по дороге – то ли случайно, то ли сбросили его намеренно…
Потом была резня, бегство в Восточную Армению. В этой мировой суматохе супруги потеряли друг друга. Айастан вступила в женский повстанческий отряд полководца Андраника, воевала, была ранена. И у меня перед глазами явственно стоит картина, как она с группой женщин подходит к русскому генералу Николаеву, армия которого помогала армянам Вана, а отступая забрала тех, кто мог уйти… Но что может сказать женщина, не знающая ни одного русского слова? Падает перед генералом на колени и голосит, и вместе с ней плачут навзрыд женщины-воины, держащие в руках оружие, видевшие смерть, насилие…
Беженцы шли по дорогам войны, туда, в Восточную Армению, а жизнь брала свое: люди умирали, рождались, теряли друг друга, оседали – кто в Дсехе, кто в Мартуни, обретая новый приют, новый край. На одной из этих дорог полководец Андраник распрощался с женским повстанческим отрядом, в котором воевала Айастан. Раненая, истерзанная, искусанная в кровь бродячими псами, она пришла к какому-то дому, нанялась в работницы…
Потом Айастан вновь родит Левоника – от тщедушного, жалкого и стеснительного Мушега, сына ашуга Годжи Тумаса, прозванного битлисскими армянами и курдами Великим Тумасом, но и этому Левонику не суждено будет долго жить. Народится у Айастан и Азат, и вот этот-то Азат и поведает мне в 1981 году историю своей матери и Арпиара.
…Миновали годы, в деревнях вновь запахло хлебом, вечера вновь наполнились блеянием ягнят. И однажды Айро, армянин-христианин, повстречав в поле пастуха Мушега из соседней деревни, берет его за