Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как хочешь.
В прихожей Вулич подал ей пальто. Она никак не могла попасть в рукав. С вешалки соскользнула на пол Лешина дубленка – Леша наступил на нее. Аня запуталась в своем шарфике…
Ей казалось, что она окунулась в настоящий разврат. Дома, закрывшись в ванной, она долго разглядывала в зеркале свое лицо – не появились ли на нем признаки порока. Она не расскажет никому, что была у Вулича – пила кофе, который добывают на плантациях негры, слушала «Голос Америки», но главное – про эту щекотку от выбившейся пряди волос.
Оля Редькина тем временем кружила по улицам без цели. Мокрый снег лепил ей прямо в лицо, вперемежку со слезами струйками стекая со щек.
Диспуты о музыке классической и современной никому не мешали бегать на дискотеки. Свет на дискотеках только начинали приглушать, создавая интим, – чего никак не хотела понимать завуч и периодически свет включала, но тогда никто не танцевал. Вулича с дискотеки однажды прогнали за то, что он пришел в джинсах с американским флагом на заднем кармане. Комсомольского собрания по поводу флага не состоялось только потому, что Вулич ясно указал место, где у него находится эта Америка.
Премьера «Солдатика» намечалась на торжественный вечер в честь Восьмого марта. Сперва со сцены долго вещала завуч – в цветастом платье и позолоченных босоножках. Артисты от официальной части освобождались – им выделялось время для сборов.
Девчонки красились, натаскав из дома косметики, под красавиц с обложек журналов, которые сидели томные, с глазами в лисьих «стрелках». Ане не верилось, что их алебастровые лица могут быть на каждый день, как будто красавицы снимали их, как мама – нарядное платье. Аня давно приглядывалась к женским лицам – в троллейбусах, в очередях, на улице… Лица были отчеркнуты тенями усталости, особенно глаза, контуры часто смазаны…
Переодеваться в комнатке за сценой (так называемой грим-уборной) Аня не хотела: мама заставила ее натянуть поверх колготок теплые панталоны почти до колена – стесняться же некого. Панталоны, с одной стороны, означали взрослость, поэтому Аня не очень брыкалась. Женщины были все многослойны: еще носили чулки на резинках и обязательно нижние юбки. К тому же Ане хотелось, чтобы из-под пальто выглядывали нарядные ножки в капроне, а не в рейтузах, которые пузырились на коленках.
Аня придумала снять эти панталоны в туалете, едва начнется поздравительная речь завуча, наверняка же там никого не будет. Однако в туалете девчонки, задрав юбки, подтягивали колготки, сверкая полными, вполне женскими ляжками. Потоптавшись, Аня устроилась в уголочке и стянула ненавистные штаны, все же уловив за спиной похихикиванье типа: «щегольнуть изящным бельем» – фраза была из подпольной литературы «про это», которая месяца два ходила по рукам, пока на физике ее не засек Валерьяныч. Рассказывали, что потом Валерьяныча самого застукали в лаборантской за чтением. Расправившись с «изящным бельем», Аня вышла из туалета не оглядываясь. За сценой уже, натягивая серое трико, она все еще ощущала ногами память теплых штанов.
В зале выключили свет, а над сценой оставили гореть одну пыльную лампочку. Школьные дискотетчики организовали кой-какую подсветку. Саша Порошин ступил в фиолетовый луч, сделавшись сразу сам сиренево-бледным. Время потекло тягуче, как еще бывало в стоматологической клинике, когда сидишь в коридоре – и заходить в кабинет вроде бы страшно, но в то же время торопишь себя: скорей бы уж проскочил этот момент жизни…
Аня стояла, трепеща бахромой на плечах, переминаясь на носочках, то и дело набирая полную грудь воздуха. Наконец на сцене появился Орлов с такой же, как у нее, бахромой, только растрепанной, как будто он успел побывать у кошки в когтях. Орлов произнес: «А вот и моя невеста». Аня подпрыгнула, взмыла вверх – еще на окончании его фразы – и с сердцем в пятках прошипела: «А где твой пашшпорт? Пашшпорт гони!» В зале засмеялись. Дальше ей вдруг показалось, что слов для нее в пьесе отпущено несправедливо мало. Орлов просто уже не существовал, затертый ею в самый угол. Она переигрывала. Подспудно Аню точила одна только мысль: ну уж если и теперь Саша не поймет, какого лебедя (не крысу) выпускает из рук, тогда… а что тогда? Тогда опять ничего. Все будет как прежде. Однако вечер только начинался. Вечер, когда она наконец была в центре внимания.
Артистам долго аплодировали. В грим-уборную набились ученики, учителя… Аню поймала Вероника:
– Хорошо, крысуля, теперь экспрессии бы поменьше.
Чего поменьше? Аня уточнять не стала, потому что Саша Порошин, сняв мундир, пробирался к выходу. Аня напряглась – Саша прошел мимо, чуть даже ее подвинув. Аня устремилась было за ним – правда, только пронзительным взглядом, потому что возле кучи одежды раздался смех:
– Ой, это чьи? Это чьи?
Оля Редькина держала на вытянутой руке, как флаг, позорные Анины панталоны.
– Анька, это же твои!
Но ведь Аня прятала их в сумку, на самое дно. Правда, в суете, кое-как…
– Нет! Нет! – в отчаянии Аня замотала головой.
– Как же, я сама видела!
– Не мои! Не мои!
Да что же она такого Редькиной? Что она сделала?!
– Успокойся. – Вулич перехватил у Редькиной ее добычу. – Она из них выпадет.
Ничьи панталоны Вероника отнесла в учительскую.
Саша Порошин на дискотеку не остался (как исчезла и Редькина). Переодевшись в короткий сарафанчик, Аня слонялась по залу, не зная, к кому прибиться. Цукерман мелькнул на выходе рядом с Вероникой. Он все же как-то был связан с Сашей, поэтому Аня улыбнулась Цукерману и Веронике одновременно. Цукерман что-то сказал Веронике – та засмеялась, откинувшись с неожиданным жестом, дразня ямочкой под шеей. Картинку Аня раскрутила уже погодя, задетая ее необычностью.
Аню пригласил Вулич. От него пахло куревом. (Дорогими сигаретами, но Аня еще различать не умела.) Он слегка, не специально, касался дыханием ее щеки. И каждый раз от его дыхания по телу пробиралась эта щекотка… Едва танец кончился, она забыла про Вулича. Танцевать вообще скоро устала, и вот опять подкатило щемящее одиночество… Зачем только на ней эта короткая юбка? Зачем она раздела себя? Для кого? Праздник кончился. Она – бумажная ленточка на асфальте после парада. Аня выбежала в коридор – напротив их класса стоял Цукерман, скрестив руки. Он сам казался тесным, чужим, захлопнутым даже.
– Анечка, устала? – голос смазал впечатление.
– Давид Давидович. – Она отчего-то решила, что именно с ним, сейчас, нужно поговорить о самом важном. – Вот, говорят, одиночество – это очень плохо…
– Какое у тебя одиночество? – Цукерман ответил с полуулыбкой. – По-моему, ты в гуще жизни.
– Нет, я про другое. Есть одиночество, когда человек, например, живет один. А есть другое одиночество, которое как бы растет изнутри, хотя вокруг много людей.
Лучше объяснить она не умела. Цукерман расцепил руки:
– Странно. Час назад ты казалась мне самой счастливой на свете.