Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он указал на подвальчик, где врыты в землю огромные, оцинкованные изнутри бидоны с медовухой: там были и двухлетней давности, и пятилетние, а один бидон – лет под семнадцать, из него нас и угощали.
– А что, – поинтересовался я, – можно хранить и дольше?
– Да хоть сто лет, – отвечал пасечник. – У Романовых, говорят, хранились в бочках чуть не века. Но это уже драгоценный напиток… Его не ковшами, не стаканами, его из чарочки золотой хлебнул – и счастлив!
На память он наполнил мою фляжечку из самого старого бидона. Специально для Москвы. Я собирался похвалиться истинно царским медовым напитком перед своими застольными дружками. Но в какой-то момент забыл о нем, а когда хватился, выяснилось: жена слила его в туалет, приняв за старый квас.
Потом я где-то прочел о медовухе, что было их много на Руси разных: вареные, сыченые, ставленные, ягодные и так далее. Но все они требовали выдержки по десятку лет.
Иногда отец Анатолий появлялся в Москве, останавливался у меня. В ту пору у нас уже была Дашка, из-за которой нам пришлось покинуть Балаково. Отец Анатолий ее окрестил, заметив, что везде нас возьмут на карандаш, ибо положено сдавать списки в местные органы… Он же ни разу этого не делал.
Привозил он и своих детишек. Таскал по всей Москве и в Кремль, водил в парк культуры, в детский театр, в который мне удалось достать билеты. Из каждого такого выхода в свет Шумов приводил новых знакомых, для которых тут же устраивал угощение, это он умел делать. Так что к концу его гостевания у нас в доме перебывало чуть ли не пол-Москвы… Но в один приезд был он особенно торжествен и показал мне орден Красной Звезды, который ему в этот день вручали.
– За войну, – сказал не без гордости. – Я же, тезка, повоевать успел.
– В двенадцать лет?
– А кто считает!
И рассказал, что у них в доме – жили они в Донецке – был наблюдательный пункт действовавшего там партизанского отряда. А он, мальчишкой, ходил в разведку… Собирались подать документы на его награждение, но стал священником… И – отпало. А нынче хоть с опозданием, но…
С Волги он слал нашей семье поздравления. Дважды в год мы получали пестрые открыточки: с «Рождеством Христовым» и со «Светлым днем Пасхи»… И рыбку зимой присылал, замороженную… И все звал, звал к себе, чтобы пожили мы с детишками на его, теперь уж точно его даче. Однажды решились: сели мы с дочкой в машину, ей было лет десять… Значит, столько не были мы в Балаково…
Встретили как родных. Жили и правда на даче, прямо на берегу Волги, а купаться ходили на песчаный пляжик возле какого-то затопленного баркаса. Вместе с нами поселился еще один друг Шумова, полковник из органов безопасности, из Харькова, со своей возлюбленной, пышнотелой крашеной блондинкой, которая замечательно готовила нам украинский борщ.
Полковник же здорово поддавал и начинал это дело прямо с утра. Благо что хозяин в первый же день завез нам ящик водки, которую за неимением шкафа сложил в огромную печь.
Потом привезли машину арбузов, свалили прямо в углу прихожей. Вообще быт наш был до предела аскетичен: железные общежитские койки, стол, табурет. Вот, пожалуй, и все. Каждое утро рыбаки приносили свежую осетрину, иногда белорыбицу… Я уж думал, что белорыбица вообще существует только в воспоминаниях волгарей.
Но Шумов гордо заявлял, что попадается она и правда реденько, но уж если придет в сеть, то сперва «приплывет» на стол к нему, а уж потом ко всяким там балаковским прихлебателям.
Однажды он попросил меня, очень деликатно, использовать мою машину, чтобы подвезти краски и олифу к церкви.
Где-то на новостройке мне загрузили в багажник бидон олифы да ящик краски, но тут объявилась «дружина», которая взяла меня в оборот: кто да откуда, почему везу ворованное добро? И акт начали составлять, и в милицию звонить, но появился Шумов – он задержался в вагончике у строителей – и спросил: «Что тут происходит?» С улыбкой, будто всех давно знал. Но они-то уж точно его знали, и один, самый свирепый, сказал с укором, но не Шумову, а мне: «Чего ж не сказал, что для церкви?» И с тем отпустили.
А однажды потребовалось позвонить мне срочно в Москву, и ни одного действующего в городе междугородного телефона.
– А ты пойди к «Матери-родине»… Скажи – от меня, – предложил Шумов. И пояснил, что так зовут они нынешнюю правительницу города, ибо похожа она на памятник посреди Балакова, который здесь именуют официально «Матерью-родиной»…
Правительница была точь-в-точь как описал мой тезка: пышнотелая, пышногрудая, с буклями белых от химии волос. Меня она приняла нелюбезно, а когда я сказал, что от газеты, отмахнулась, сухо заметив, что у нее тут не телефонный узел и всяким командировочным она бы посоветовала звонить из города.
Это были уже другие времена, и никого из местных воротил даже тут, в провинции, удостоверение от столичной: газеты не пугало. В годы «болотного цветения», при Брежневе, аппаратчики стали особенно наглы и уже ничего не боялись.
Но вот когда упомянул о Шумове, у которого гощу, лицо «Матери-родины» просветлело. Губы сложились чуть ли не в поцелуй, она по-птичьи прощебетала, и голос объявился, и чувства даже: что же вы сразу-то не сказали, что отец Анатолий… Да звоните, звоните, я вам сама ваш номерок наберу!
Ну конечно, побывал я и в церкви во время службы, в воскресенье, думаю, что это был Яблочный Спас. Народ валил в церковь, и попадья не успевала уносить корзины с батонами…
Работал Шумов по-мужицки: весь световой день. С шести утра на ногах, и было у него вдохновенное лицо творца. Особенно когда венчал молодых и говорил им нужные для жизни слова. Я и то чуть не прослезился. И тогда же подумал: церковь особое призвание, владение тайнами души человека, сюда не могут попасть дикари из руководящей братии. Кому бы из них доверили эти бедняки самое святое, что у них есть: свою веру. И принесли бы свой хлеб…
А он в обед перешел улицу, мокрый от пота, скинул тяжкую рясу, умылся и, как бы извиняясь, сказал, что не может побыть со мной, там у него еще исповедь, да отпевание, да крещение… Так до ночи.
– А хлеб-то зачем? – спросил я Шумова. – Батоны?
– Христос завещал, – отвечал он кратко.
В тот день мы с дочкой уезжали.
Нам принесли на дорогу рыбки, насыпали яблок и груш прямо в багажник и одарили хлебом. Мы пересекли Волгу по железной, гулкой плотине, той самой, что навеки стала поперек реки и поперек жизни красивой и сильной рыбы, выехали на трассу, ведущую в Москву.
Прошло много времени, минули годы, уже и дочке двадцать пять, и в суете я не заметил, что не приходят открыточки из Балакова, и отец Анатолий уже не отзывался на письма. И не звал к себе. И лишь встретив одного знакомого из Саратова, узнал я, что Шумов умер.
– Что стало с его церковью? – спросил я.
На этот вопрос мне не ответили.
А я подумал: вдруг да принял ее, как некогда бывший танкист Шумов от дядьки, кто-нибудь из его сыновей, которым он так неистово дарил и доброту, и свою жизнь, и веру?..