Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как же поморозился?
– Не знаю.
Малица – меховая рубашка с зашитыми наглухо рукавами. Если ее не снимать, рук не поморозишь, ясно. Ненцы вообще редко обмораживаются. Этот, видать, крепко выпил и снял малицу…
– А семья есть?
– Нет. Я один.
– И не женат?
Вопрос глупый. И он простодушно отвечает:
– Где же ее найдешь на Ледовитом океане… Я месяцами один!
– А если что с рукой?
– Не знаю, – крутит головой. – Я ничего больше не умею делать. Умею попадать дробиной в глаз зверю.
На другой день мы сидим у Набойщикова в теплой квартире. Жена его тоже врач, хлопочет по хозяйству. Между делом ведут разговор. О том, что в клинику вчера поступила девочка, такая веселенькая, хорошенькая, а сегодня приходят…
– А этот… Ну, охотник? – спрашиваю не без опаски.
Так же просто Володя говорит:
– Ампутировали… Гангрена. По кисть, пока.
– Как же он жить-то будет?
– Так и будет. Если будет. – И предлагает выпить, чтобы уйти от неприятных разговоров.
С Гринером же было так. Я довольно часто наезжал в Воркуту, знал его детишек и все удивлялся, что они такие разные. В старшем ничего от папы и мамы, угрюмый малый, с узким лбом из-под челки, с короткой шеей и длинными сильными руками, похожий даже походкой на гориллу. Мне не удалось с ним ни разу поговорить.
Из-за него-то и начались у Гринера неприятности.
Однажды приехал он в Москву в особенно скверном настроении, я таким его прежде не видел. Мы выпили, и он в порыве откровения поведал мне историю своей семьи.
Работали они тогда с Эммой в геологической партии на Севере, жили в избушке, и однажды им подбросили грудного ребенка. Эмма выдала ребенка за своего. Лет через пять у них родился мальчик, курчавый ангелок, добрый и тихий, я его, кстати, знал.
Но все делалось в семье так, чтобы первому было лучше… Это и понятно. Родительские комплексы. Но старший подрос, и началось…
В школе, в старших классах, стащил телевизор, пропил, Гринер едва вытащил его из милиции. Все друг друга знают, помогли. Потом по пьянке подрался, избил кого-то…
Попытался Гринер через военкома, тоже знакомого, спихнуть парня в армию, а тут новое преступление…
Эмма слегла с сердцем, Гринер вымотал все нервы: в городе, где его уважают, такие вдруг дела. Встал вопрос об отъезде…
Это было как бегство, они даже квартиру не реализовали.
Жили (доживали, наверное, будет точней) под Киевом, в домике отца, не очень ухоженном, две комнатушки и веранда. После его смерти дом перестроили, утеплили и даже пригласили меня в гости. С Люсей, Борисом и Садовниковым, когда ездили по Украине, заезжали к ним и были тепло приняты. Дом Гринеров по-прежнему хлебосольный.
Эмма прибаливала – она так и не смогла оправиться после Воркуты, – а Валентин хорохорился и показывал какую-то шубу, которую сам сшил, пройдя учебу у здешнего скорняка.
– Овладеваю новым ремеслом, – пошутил бойко. – Надо, понимаешь, зарабатывать… На пенсию не вытянуть, да еще после северных замашек.
– А дети?
Специально спросил так расплывчато. Захочет – скажет, а не захочет… И он тут же заговорил про младшенького, Женю, который окончил в Архангельске медицинский институт, пошел по маминой дорожке, женился, работает хирургом в больнице…
А однажды, году так в девяностом, раздался у меня дома звонок: Гринеры в Москве, все сразу, и на следующий день уезжают в Израиль.
Нам так и не удалось тогда встретиться.
Осталась коротенькая записка.
Недавно, разбирая рукописи, я на нее наткнулся. Размашистый почерк, всего несколько слов: «Завтра утром я покину нашу великую державу и отбываю в полную неизвестность. Без денег, без здоровья, а уж о прочих муках говорить не приходится. Очень жаль, что не пришлось нам встретиться в Москве. Буду жить надеждой на свидание в другой стране, если на то будет Божья воля. Обнимаю. Всегда преданно твой Вал. Гринер. 9.11.90 г.».
А потом пришло письмо из какого-то маленького городка в Израиле, где все они поселились. Женя и его жена работают, а сам Гринер с Эммой как бы предоставлены себе. Полная пустота и холодное одиночество. В тундре было, писал он, не так пустынно…
Нелегкое было письмо. Я сразу не смог на него ответить.
Потом, как бывает, затерял конверт с адресом. А другого письма не последовало.
Где-то на стенке, в старой квартире, рядом с автографом Яна Вассермана были начертаны – в какой-то приезд – и стихи Гринера. Обои сменились, да и квартира с тех пор менялась не раз, а стихи остались в памяти.
Среди родни святой затертых божьих ликов
Живет Приставкин мой большой, но не великий…
А если, вознесясь на небеси земные,
Он крикнет: «Дай мне власть!» Не дай ему, Мария!
Пусть среди нас живет, покуда мир не вымер,
Не то его убьет не Каин… Валя Гринер!
А я вдруг вспомнил, как Валя однажды исчез и дня через два появился с пимами из оленьего меха. Такие пимы делались на заказ и в самом городе, но Вале захотелось подарить нечто необыкновенное. Он исколесил сотню километров по тундре, чтобы найти аргиш, кочующее стадо, а в нем белого оленя и из его камусов (срез с ноги) изготовили маленькому тогда моему сыну Ванюшке и его маме две пары белых-пребелых сапожек, разукрашенных по голенищу цветными лоскутками кожи. Это было произведение искусства.
– И не жалко? – спросил я Валентина. – Оленя? Да еще белого?
Он засмеялся, открыто, как ребенок:
– Его в тот день уже отловили на заготовку.
– Врешь небось?
– Может, и вру, – согласился он. – Но… сделали-то красиво?
– Красиво.
– И форсите на здоровье. Ни у кого в Москве таких вторых не будет.
Это правда. Ни у кого таких сапожек не было.
Но для московской сырой зимы они оказались малопригодны и провалялись на антресолях зиму или две… Пока их не сожрала моль.
Я плеснул «Плиски» в золотой колпачок.
– Гри-не-ры-и!.. – заклинал. – Ну не исчезайте же, черт возьми!
Из России, ладно. Но будьте хоть где-то, в этом не лучшем из миров…
В Ялте, на семинаре народов Севера, собрались якуты, селькупы, ненцы… Распахивали в изумлении косые щелочки глаз на цветущую глицинию, на зеленые листья лавра, на море, посверкивающее за верхушками кипарисов, и погружались… в питие.
Семинаристка Дуся, коротенькая, как подросток, ножки кривые, а грива черных волос до колен… Пишет песни, сказки и душевно рассказывает про бабушку…