chitay-knigi.com » Современная проза » Салон в Вюртемберге - Паскаль Киньяр

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 32 33 34 35 36 37 38 39 40 ... 90
Перейти на страницу:

Я сам себе кажусь бароном Мюнхгаузеном, который без конца рассказывает хвастливые истории, одна невероятней другой. Создаю лестный образ эдакого успешного соблазнителя. Что ж, придется восстановить истину: тела, к которым я не только страстно, но и долго вожделел, можно сосчитать с помощью двух пальцев одной руки. Меня – и это несомненно – соблазнили пять-шесть женщин. Сам же я соблазнил куда меньше. В детстве, живя среди восьми женщин, я пользовался вниманием только Марги да Люизы – и еще отчасти Хильтруд. Сенесе был первым, кто предложил мне гораздо больше чем товарищество, – немного бескорыстной любви. Она чем-то напоминала мне чувства героев Гомера – но уж точно не богов и не учеников Иисуса. За время моей взрослой жизни меня бросили три из пяти женщин, которые прожили со мной по нескольку сезонов. Честно говоря, именно этого я и желал: меня отчасти привлекала к ним сама возможность скорой разлуки, притом после первого же приступа вожделения, толкнувшего в их объятия.

Фотини отличалась особой красотой – муcкулистой, тяжеловатой, спортивной, влекущей излучающей силу. Красота никогда не бывает только внутренней, скрытой от глаз, – это противоестественно. Какое-то внешнее отражение наверняка обнаружило бы ее перед нами, хотя и это было бы чистой видимостью. Фотини не произнесла ни одного слова любви, – никогда больше я не встречал такой душевной прямоты такого здоровой, искренней радости. По-французски она говорила, как мне казалось, превосходно, а забыв какое-то слово, переходила на английский. Но вообще-то мы говорили мало. Лишь по случайным обмолвкам я узнал, что ее муж – промышленник и по каким-то причинам в данный момент находится вместе с дочерью в Ницце. Теперь я уж и не помню, почему они отдыхали раздельно. Любовь, со времени появления самых древних песен – но не птичьих и не дельфиньих, а древнейших песен людей, – с момента изобретения лука (можно подумать, у меня имеются основания, позволяющие столь уверенно говорить о вещах, которые не оставили после себя никаких свидетельств, но я и впрямь, как все музыковеды, позволяю себе строить предположения на сей счет) всегда сравнивалась людьми со стрелой – невидимой, стремительной, нежданной и разящей насмерть. Влюбленный восклицает: «Боже, моей душе нанесена ужасная рана; я вижу, как она с каждой минутой разверзается все шире и шире!» И всякий раз это для него открытие. И всякий раз человек, бессильный распознать то, что приносит ему это открытие, не может от него оправиться.

Мы любили друг друга целых сорок часов. На второй день опять полил дождь, и мы сидели в номере, выходя только на завтрак, на обед, на полдник, на ужин и на полуночную закуску. Это тело излучало мощную, грубоватую, земную, чувственную, победительную красоту. Почему те части тела, которые зачастую кажутся не очень-то благоуханными, которые люди охотно скрывают от посторонних глаз и которые в самом деле не всегда идеально чисты, вызывают взволнованное сердцебиение при одной мысли о том, что их можно ласкать языком? Тот день – тот двойной день – стал для меня одним непрерывным наслаждением. И мне иногда кажется, что отзвуки того, давнего желания ее тела до сих пор живут во мне.

Фотини уехала из Сен-Мартен-ан-Ко вместе с двумя своими друзьями – сперва в Мон-Сен-Мишель, затем в Прованс. Наше прощание было недолгим, сдержанно-стыдливым, хотя, может быть, и волнующим. Мы даже не подумали обменяться адресами. И никогда больше не виделись. От этой встречи мне осталось только странное имя – Фотини Каглину, – странный, порабощающий родительный падеж (Каглину означало «ставшая женой Каглиноса»), поставивший точку в нашей короткой любви. Я стал ждать возвращения Изабель – той, что уже не была в полной мере «Сенесу». Мне никогда не удавалась игра слов – остроумная и способная рассмешить. О чем я и сожалею. Дождь вернулся надолго и теперь лил без устали.

Дождливые вечера, когда небеса упорно источают воду, бесконечно длинны и отравлены мертвящей скукой. Больше всего на свете я ненавижу это мерное шлепанье воды по цементной дорожке или каменному крыльцу, эти рикошеты струй, сбегающих по стенам дома. У меня тотчас возникает ощущение, что дождик идет во мне самом, растекаясь кривыми нерешительными ручейками, размывая все, на что попадает. Зато буйный ливень, который свирепо барабанит в окна, неизменно рождает во мне возбуждение, почти счастье.

Изабель вернулась мрачная, с ангиной, кашлем и хрипами, и тут я отдаю себе отчет в том, что мне, как всегда, запоминаются лишь звуки – звуки кашля, звуки сорванного голоса и хлюпанья носом, – а не краски и не ткани. Возвращение Ибель из Лон-ле-Сонье, цоканье дождя по цементу и крыльцу, звуки объятий – хриплые прерывистые вздохи, – все это вызывает у меня в памяти жалобные, почти человеческие всхлипы водяного насоса и судорожные выплески воды в тазик или в ведро. Это был насос цистерны в Борме. Это было начало моей любви к Ибель. И тогда тоже все воплощалось в звуках. Более того, этот жалобный скрип насоса стал почти звуком моего тела, звуком, запечатлевшим в моем теле имя Ибель, звуком-свидетельством самого первого мига, когда мое тело напряглось и потянулось к ней с такой же силой, с какой унимало свой порыв. И вот свершилось: желание умерло во мне. Каким-то вечером я перестал ее любить – даже не осознав тогда, что перестал ее любить. Уже и не помню, что это был за вечер, – знаю только, что в тот вечер мы столкнулись зубами. И на мгновение застыли, как мертвые. Это столкновение зубов, это клацанье зубной эмали было страшно громким и вместе с тем глухим, ненужным – но реальным. И снова речь шла о звуке, о звуковом пророчестве – иными словами, о партитуре куда более глубокой, нежели та, что зависит от языка, затрагивающей, может быть, даже само звуковое устройство, которое приводит его в действие, которому он служит ненадежным, извращенным инструментом. Страсть отхлынула, растворилась в мороси, в дожде – или в звуке дождя. Все стало казаться безнадежно эфемерным, надоевшим, скоротечным, преходящим. Мы переходили в иное состояние. Мы в него переходим. У нас были ледяные ноги – у нас и теперь ледяные ноги, мокрые носы, обметанные лихорадкой губы. И мы сжимались в комок где-нибудь в уголке. Мы и сейчас сжимаемся в комок.

Мы переходим в иное состояние, и это означает также, что мы идем к прошлому. Идем безоглядно – к прошлому, из которого нет возврата. Километрах в сорока от нас, на берегах Сены возле Нотр-Дам-де-Граваншон, тянулась череда круглых песчаных отмелей – их показал нам один старик, утверждавший, что это зыбучие пески. Ноги быстро вязли в этой вроде бы невесомой песчаной пыли, и стоило зайти в нее чуть дальше, как все усилия высвободиться приводили к тому, что тело безнадежно погружалось в эту трясину. Вот так и наша любовь увязала все глубже и глубже. Мало-помалу песчаная поверхность, подобно устоявшейся воде, смыкалась над лицами и телами, скрывая их из виду. Так и наша любовь, в моих собственных глазах, сделалась странно невидимой. Прошлое, смерть – вот тот песок, что колеблется у нас под ногами и поглощает все, что в нас есть. Да и что такое сам песок, если не настоящие горы, искрошенные и раздробленные на мельчайшие частицы?! Это воспоминания. И, увы, это все, что я представляю собой, все, что я делаю, все, что я пишу. Вообразите себе, что взяли горсть песка на пляже и слегка раздвинули пальцы, – между ними просыплется гора. Шуршащая гора.

1 ... 32 33 34 35 36 37 38 39 40 ... 90
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.
Правообладателям Политика конфиденциальности