Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не бойтесь, в этом доме вам не угрожает ничего страшного, – и, подняв рюмку, она добавила многозначительно: – Вы же не настоящий Исламбек!
Пока он, взволнованный таким неожиданным предложением хозяйки, перебирался с кресла на оттоманку и умащивался рядом, не зная, насколько близко можно сесть, Рут поправляла плед на своих ногах. Поправляла старательно, настолько старательно, что ноги все время оказывались обнаженными и ефрейтор невольно наталкивался взглядом то на округлую коленку, то на полные икры, то на пятки.
Наконец канительная и веселая церемония завершилась – «шахиня» стихла с рюмкой в руке, а ефрейтор обалдело застыл в нерешительности рядом.
– Да садитесь же! – потребовала «шахиня».
Он сел. Рюмка его была в воздухе, и усилия, что тратились на сохранение равновесия, отвлекали ефрейтора от необходимости думать о следующем своем шаге. Главное, эта нехитрая работа вселяла в нем какую-то уверенность и даже спокойствие. Когда же они выпили, гость пугливо съежился и сжал губы. Сжал, потому что они предательски вздрагивали и, произнеси он что-нибудь, немедленно бы выдали волнение и страх.
Хозяйка продолжала болтать. Пила коньяк и болтала, вовсе не заботясь о том, слушают ее или нет. А гость держал в руках крошечную желтую чашечку с золотым ободком, вдыхал пряный аромат кофе и молчал.
В случайной паузе «шахиня» вдруг вспомнила о госте. Ей стало смешно от его вида, от этих обалделых глаз, испуганно уставившихся на плед, под которым грелись ее ноги. И она спросила без улыбки, но шутливо:
– Страшно?
Он не подумал о своей миссии, о скором побеге, о выстрелах и возможной смерти. Он был занят борьбой с проклятой дрожью, что одолевала его рядом с хозяйкой дома. В который раз ефрейтор покраснел. До ушей покраснел.
«Боже, какой телок», – разочарованно и даже брезгливо подумала «шахиня». Но не отодвинулась и не прикрыла плотнее ноги. Протянула руку и провела по волосам ефрейтора. Едва-едва, но он почувствовал прикосновение и, кажется, ощутил тепло пальцев. Это вселило в него решимость, дерзкое отчаяние. Схватив ее руку, он хмельно стал целовать, тычась губами и лицом в ладони «шахини».
Она удивилась. Сказала нравоучительно:
– Вы рискуете, милый мой туркестанец. И я боюсь за вас…
Он все бился в ее ладонях, и «шахиня» сочла уместным продиктовать свои условия:
– Обещайте не забывать этого дома… Здесь ваши друзья, самые искренние и близкие…
– Нет, нет! Это ваши предположения. В то время я была слишком далека от комитета и всего того, что называют борьбой за власть и славу. Это был бунт чувств. Отчаяние женщины… Я почти постоянно находилась дома, в особняке на Тиргартене. Ходить некуда, да и незачем. Отношения с мужем испортились. Все стало противно… и он тоже. Вечное нытье по поводу неудач в комитете могло свести с ума любого, даже самого оптимистически настроенного человека. Но тут и оптимизма не было. Вы знаете, каким оказалось преддверие сорок четвертого года. Только вздохи и шепот. Надо было думать о будущем. Я больше всего беспокоилась о квартире, хотя она была обречена. Бомбили центр, и многие дома Тиргартена превратились в груды развалин. Каждую ночь мы ждали того же. Признаюсь, мысль о потере всего, достигнутого с неимоверными трудностями, приводила меня в отчаяние. Надо было искать спасения вне Берлина, проще говоря, надо было бежать. Но муж и слышать не хотел об этом. Безвольный и податливый человек, он не решался даже заикнуться о переводе Туркестанского комитета куда-нибудь на Запад. Он говорил, что такое предложение вызовет недовольство в Восточном министерстве, а фюрер расценит попытку выезда из Берлина как предательство. Муж, конечно, не хотел умирать, но и не думал о спасении. «Как угодно Богу!» – говорил он. Я не жалела оскорбительных слов, чтобы пробудить в нем мужество или хотя бы желание действовать. Потом поняла – он обречен. Увидела конец всей этой глупой истории со своим замужеством. Первым желанием было искать поддержки у друзей, их оказалось не так много, а когда хорошо всмотрелась в каждого, то увидела одного – доктора фон Менке из Восточного министерства.
Барон принял меня, посочувствовал, но в помощи отказал. Вежливо, конечно. «Ничем нельзя помочь, милая моя девочка, – сказал он. – Мы все хотели бы избавления от нависшей угрозы, однако долг повелевает терпеть. Терпеть до конца…» Менке заговорил о долге! Что могло быть еще безнадежнее…
Я стала сама искать выход. Выход из отчаяния и страха…
Полковник, терпеливо слушавший Рут Найгоф и не перебивавший ее ни разу, вдруг вставил слово:
– И выход этот оказался в любви?
Ее обидела эта фраза.
– Ваше замечание прозвучало кощунственно, господин полковник. Жаль, что его нельзя вычеркнуть из нашего разговора. Ведь даже о следователе надо думать хорошо, во всяком случае, с уважением…
– Вы оскорблены, фрау Найгоф?
– Нет, разочарована.
Усмешка, ехидная усмешка, пробежала по тонким и строгим губам полковника:
– Мы оказались в одном и том же положении. Я тоже разочарован…
– Чем? – насторожилась Найгоф.
– Ваши благожелатели проявили мало фантазии при составлении легенды. Мне, признаюсь, удавалось слышать более интересные версии.
Ей казалось, что рассказ получился, и не только получился, но и убедил полковника в полной искренности задержанной. Глаза его много раз оживали и наполнялись сочувствием и теплом, когда звучала взволнованная исповедь баронессы.
– Вас более устраивает собственная версия, – с сожалением заметила Найгоф.
– Пожалуй… И я склонен придерживаться ее.
Она встречалась с двойником Исламбека несколько раз. Много раз, так казалось ей, потому что неприятное при повторении тяготит и кажется бесконечным. Правда, та встреча, после «побега» его из замка Фриденталь, была исключением. Он позвонил в парадное вечером, поздно вечером, вслед за только что прошедшей бомбардировкой центра. Глупый, безумный поступок. Хорошо, что президента не было дома, она сама открыла дверь и впустила двойника в переднюю. Прежде ужаснулась, увидев совершенно мокрого человека с бледным, искаженным ужасом лицом и с жалкой улыбкой просящего о милости.
Когда Рут затворила дверь, он пролепетал извинительно:
– Я совершил непростительный шаг… Я несчастен… О госпожа…
Она приложила палец к губам, предупреждая о необходимости молчания. И он, не досказав, последовал за хозяйкой в гостиную, почти не освещенную, если не считать одинокого бра, тускневшего туманной лилией у дальней стены, потом в столовую и наконец в комнату непонятного для гостя назначения: здесь стоял небольшой столик с изогнутыми ножками, инкрустированный перламутром, и три таких же колченогих стула. На стене и на полу красовались темные пушистые персидские ковры. Шинель двойник снял в передней, а вот мокрые сапоги остались на нем, и он побоялся ступить ими на ворс и застыл у порога.