Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Терещенко был? – спрашивал преподаватель, скептически прицениваясь к списку.
– Да.
– Н-да? А где же он сидел?
Староста заливалась краской. (В конце концов прогульщики перестали просить ее о прикрытии: все поняли – Тимакова нельзя ввести в заблуждение.)
Избирательности в подходе к учащимся философ ни капли не стеснялся.
– Во-первых, танцоры устают, – пояснял он со вздохом. – Банальное недосыпание может кончиться для них остановкой сердца. Во-вторых, можно совершенствоваться в балете и при этом иметь весьма поверхностную гуманитарную базу. А вот для того, чтобы посмотреть балет и определить его место в мировой художественной культуре, необходимо учиться.
Тимаков разрешал брать на экзамен конспекты. Но о послаблении речи не шло. Фокус состоял в том, что за неделю до экзамена Дмитрий Валентинович собирал конспекты и проставлял на каждой странице роспись – знак подлинности рукописного текста, подтверждение того, что он появился на странице в процессе лекции. По первости мы пытались хитрить – безбожно прогуливали философию, но оставляли в тетрадях пустые страницы, чтоб ближе к экзамену взять у отличников конспекты и списать на белые места пропущенные темы. Очень скоро выяснилось, что и это недомошенничество абсолютно бесполезно. Лекции, списанные задним числом, Тимаков отличал по почерку. И безжалостно выдирал страницы.
Прием экзамена Дмитрий Валентинович начинал с пролистывания используемых студентом тетрадей – выискивал вклейки, тексты на полях, вписки между строк. Тимаков никогда не нервничал. Не принимал оправданий. Не давал никаких комментариев своим действиям: поймав студента на жульничестве, он просто откладывал конспект на край стола и переставал замечать человека. Переставал видеть. Не делал вид, что не видит. А именно избирательно слеп. Это означало: «Можете идти. До встречи на пересдаче».
Все перечисленные затруднения меркли в сравнении с главным – самим моментом экзаменационного ответа. Даже имея при себе чистокровный, трудоемкий конспект, даже вконец изнурившись библиотеками и бессонными ночами, студент не мог быть уверен в успехе. Тимаков был непредсказуем. Он никогда не давал манипулировать собой. Его нельзя было очаровать или заболтать. Поразительным образом ему удавалось устанавливать прямой контакт с интеллектом студента, минуя то впечатление, которое студент всеми силами пытался произвести. При этом в Дмитрии Валентиновиче не было ничего демонического. Седина. Легкая небритость. Без галстука. Ворот рубашки расстегнут. Философ никогда не повышал голос, слушал весьма отстраненно – вглядываясь в отсутствующую даль. У новичка могло создаться впечатление, что Тимакову в принципе плевать на то, что там болтает эта дубоватая молодежь. Но в самый неожиданный момент профессор мог прервать отвечающего каким-нибудь предельно простым вопросом. И почему-то в девяти из десяти случаев вопрос сбивал человека с ног, как известие о смерти.
Женечка боялась Тимакова до озноба. На летней сессии первого курса мне довелось экзаменоваться в одной с нею пятерке. Я видела, как Женечка прошла к учительскому столу и, расправив юбку, села отвечать. Румянец горел на голубоватобелом лице. От сердцебиения пол ходил ходуном.
– Первый вопрос, – сказала она хрипло. – Учение о субстанции в философии Лейбница.
Я поняла, что у нее пересохло во рту.
– Слушаю, – пригласил Тимаков и, как обычно, уставился в дальнюю стену.
Она молчала. Прошло полминуты. Дмитрий Валентинович отвлекся от созерцания миров и сфокусировал взгляд на Жене. Она продолжала молчать. Тимаков почесал за ухом. Полистал бумаги. Переменил позу.
– Я слушаю вас, – повторил он.
Женечка не шелохнулась. В лихорадочном румянце ее выступили отдельные малиновые пятна. Мы поняли, что она переживает тяжелый нервный срыв – физически не может совладать с собою. Вдруг Тимаков спросил:
– Осмолова, вы дура?
Женечка вздрогнула, как от удара током. Она ожидала всего. Но не хамства же! Нас просто оглушило. Разве так можно?
– Нет, – ответила она. Судя по голосу, Женя вышла из ступора слишком резко. Смена окаменения на агонию стала большой физической перегрузкой.
– Нет? – спросил философ. – А я думаю, что вы дура.
Ситуация производила впечатление полного выхода из-под контроля. Нам казалось, что экзамен уже без пяти минут сорван. Сейчас Женечка швырнет ему в лицо тяжелую книгу, грохнет оземь парочку стульев, кто-нибудь побежит вызывать скорую, дай бог, чтоб обошлось без дыр в головах. Но тут Тимаков продолжил как ни в чем не бывало:
– Вы всегда производили на меня впечатление человека, который принимает собственную привычку питаться соей за целое системное мировоззрение. А между тем религия, которую вы исповедуете, требует от человека много большего, нежели соблюдения диеты.
– Религия ничего не требует от человека, – голос Жени звенел от напряжения. – Религия дает. Она дает человеку силы. Как и творчество, она выявляет в человеке лучшее, что в нем есть. Природа может рождать цветы, точно так же художник может рождать картины… в творчестве рождается лучшее из того, что человек может создать руками. В религии рождается лучшее из того, что человек может почувствовать.
Тимаков побарабанил пальцами по столу.
– Прекрасно, прекрасно, – сказал он. – Ну, что там насчет субстанций у Лейбница?
Женя дала блестящий ответ. И получила пятерку. Мы лишний раз убедились в том, что Тимаков не просто помнит каждого студента в лицо и не просто имеет мнение о каждом, а знает каждого так, будто воспитывал с колыбели.
* * *
Зимней сессией второго курса, в последнюю ночь перед экзаменом по философии мы собрались у Регины. Олег привез трехлитровую бутыль жидкости чайного цвета. Таможенный конфискат. Привет из Франции. В представлении Долинина – элитный коньяк, который должен был разогреть нашу кровь и разогнать ее по мозгу со скоростью двести километров в час. Мы учили билеты и пили отчаянное пойло, от которого зверели на глазах. Регина слегла с двух глотков. Долинин ползал на четвереньках. Юра упал в туалете и разбил висок. В дверь позвонили. Я открыла. На пороге стояла женщина в пестром халате и велюровых тапочках на босу ногу.
– Вы что-то льете… – сказала она с сомнением. – Что-то льете нам на окно. Какой-то борщ.
Я решила, что она сумасшедшая питерская бюджетница, ошалевшая от реалий. И захлопнула дверь перед ее носом, но следом увидела Долинина, свесившегося в открытое окно. Мороз колом стоял во всю кухню. Олег блевал с девятого этажа. Ах, вот какой борщ мы лили соседям на подоконник! Я кинулась к Долинину и потянула его за ремень.
– Не сейчас, Татьяна. Я буду к вашим услугам чуть позже, – сказал он, качаясь.
– Дебил, – ответила я.
С трудом удерживаясь на ногах, Юра подошел к нам и, задыхаясь, пробормотал:
– Таня, вылей эту штуку, ее нельзя пить, совсем, мы можем ослепнуть или умереть. Может быть, мы уже умираем.