Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Ближе к Новому году, занося порцию стихов в редакцию университетской газеты, я столкнулась с Татьяной Борисовной на кафедре. Она сказала: «Вам нужна среда». А потом, что-то еще додумав, пригласила меня в гости. «Соберите все, что у вас есть, приведите в приличный вид и привозите». С пакетом стихов в назначенный час я вышла на Удельной. Татьяна Борисовна встречала меня под козырьком за стеклянными дверями. Бабушки торговали сигаретами и варежками. Мы шли между ларьками.
– Может быть, возьмем пива? – спросила Татьяна Борисовна. Протянутые мною деньги она отвергла.
Дворы были маленькими, зажатыми. Дома – низкорослыми. Какая-то старая рухлядь. Разбитый асфальт. Местами щебенка. Местами сыроватая грязь. Тенистые ходы. Как будто бы дело шло внутри земли, а не снаружи. Подъезд тоже оказался тесным. Карликовая лестница, нависшие потолки, плетеные коврики, запахи пищи, приготовленной двадцать лет назад. И тем сильнее стало впечатление от контраста, составленного квартирой: пустая коробка. Побеленные стены. Свежая краска. Больше ничего. В этой зияющей пустоте зашуршал пакет, два бутылочных дна гулко коснулись стола, консервный нож поддел жестяную юбку, щелчок: пробка сошла с рубца, и зашипел газ. Я вытерла руки жестким полотенцем, вышла из ванной и встала в дверном проеме кухни. Желтое пиво светилось в граненых стаканах. Нет, что-то там, конечно, было. Кроме стола – два табурета, тахта и фотография в рамке. Маленькая девочка в один рост с какими-то городскими цветами. Короткое платьице. Солнечный день.
– Это моя Мышка, – сказала Татьяна Борисовна.
Она закурила. Я окинула взглядом пустые полки над раковиной. Даже тарелок нет.
– Все деньги я трачу на адвоката.
Мне стало плохо: интуитивно я распознала растворенные в воздухе признаки взрослой жизни. Из сказки, пронизанной ожиданием чуда, меня заманили в реальность, один только дух коей гнал от себя юных, как гонит волка запах кумачовых флажков.
– Мой муж отобрал у меня ребенка. Посчитал, что научный работник не может быть хорошей матерью. Я переехала сюда недавно. Продала квартиру на Большой Морской. И вообще все продала. Библиотеку, все, все, что имела. Поэтому здесь так… не удивляйтесь. Мой бывший муж – влиятельный человек. Мне требуется очень много денег, чтобы противостоять ему.
– А у вас есть шансы? – спросила я, пересилив животный страх.
– Какие-то есть. Но шансы не главное. Главное – каждый день делать все возможное для того, чтобы моя Мышка снова была со мной, – она затушила окурок, вытряхнула пепельницу, помыла и перевернула ее стекать на спартанскую вафельную салфетку.
– Вам нужна среда. Университетская газета ничего не дает. Это песочница. Вас надо куда-то пристроить, может быть к Сосноре, к Кушнеру, не знаю, кто там сейчас занимается с молодежью. Вы оставите мне стихи, я покажу их своему другу, и он поможет мне придумать, куда вас определить. Ну, доставайте, – она посмотрела на часы. – В семь у меня встреча с адвокатом. А пока два часа поработаем, посмотрим, что там у вас.
Через пятнадцать лет я забила ее имя в поисковую строку. Татьяна Борисовна оказалась автором многочисленных трудов, посвященных (неожиданно) каким-то узкоспециальным проблемам пушкиноведения. Она, как и прежде, читала лекции сразу в нескольких университетах. Но ни в одном из разделов «Наши преподаватели» не было ее фотографии. Вернее, именно ее фотографий не было. Только ее. Чтобы хоть чем-то унять тоску по Татьяне Борисовне, я решила перечитать «Фиесту». Отторжение началось со сцены в такси, по дороге в кафе «Селект»: все эти «могу», «не могу», «не трогай меня», «милый» и тому подобное. Особенно напрягало «люблю». В предисловии говорилось: «Настойчиво звучит в романе щемящая нота любви двух изломанных войной людей, для которых полное счастье уже невозможно». Спустя пятнадцать лет эта «невозможность» предельно обмелела. Счастье невозможно для тех, кто не любит друг друга. Для всех остальных дороги открыты. Импотенция слишком уж мелкая проблема – повод, надуманный для того, чтоб с садистской медлительностью изничтожать любовь. «Счастье уже невозможно»! Невозможность поместить половой член внутрь влагалища, представленная в качестве препятствия для близости, неимоверно бесила. По меньшей мере, это было неуважительно по отношению к людям, разлученным смертью или неволей. По большей – просто невежественно. Пожалуй, только малолеткам можно впарить импотенцию под видом крупной любовной драмы. Я бросила книгу под кровать. Решила не тратить время.
Но «Фиеста» не давала покоя. В чем же дело? В многочисленных биографических справках мелькнула Дафф Твисден. «Скандальная личность», «дочь аристократки и лавочника», «британская шпионка». Вот откуда выросли ноги «бесившейся с жиру нимфоманки». Любовный треугольник, фингал под глазом. В Памплоне Твисден переспала со всеми, кроме Хемингуэя. Потому что последний не изменял жене. Получалось, что образ импотенции вырос из верности. Препятствием для близости на самом деле был брак. Ну, в это еще можно поверить. Однако при чем тут любовь? Бесконечные биографии и рецензии пестрили ссылками на «потерянное поколение». Но ясности это не добавляло. И вдруг (наконец-то!) до меня дошло, что «Фиеста» была написана в 1926 году. Автор блистательной прозы, участник войны написал свою книгу в двадцать семь лет!
Наверное, война ускоряла взросление. Война, словно пушечное ядро, проходила сквозь ткань времени, сквозь время жизни. Но ускорение придавалось только отношениям человека со смертью. Половое созревание тем временем протекало в естественном темпе. То есть ядро войны, проходя через жизнь, разрывало природу самого человека, разрывало живое мясо, отделяя способность любить от способности умирать. Так возникал парадокс, из которого родилось странное, загадочное произведение – гениальный, чрезвычайно взрослый текст, описывавший смешную, чрезвычайно детскую проблему. Собственно, Джейк был прав, говоря по дороге в кафе «Селект», что это смешно. Да, это смешно. И, кроме того, уничижительно по отношению к сексу. Смысл секса определяется все-таки качеством ощущения между кожей и кожей, а не координатами мест на ней. В конечном счете секс – это все-таки поцелуй. Регина была права. Мы напрасно смеялись – мы и предположить тогда не могли, что оргазм как таковой спустя каких-то пятнадцать лет станет одним из самых легкодоступных и незатейливых удовольствий (если не самым), а вот с поцелуем (уж у тебя-то, Джейк, он был!) все окажется куда сложнее.
Философию читали в поточных аудиториях. На лекциях присутствовал весь факультет – актеры, хореографы, сценаристы. Спускаясь по лестнице к кафедре, профессор Дмитрий Валентинович Тимаков оглядывал студентов. Сотни полторы человек! Но он успевал получить примерное представление о том, что его занимало, а именно: в каком составе представлена наша группа. Взойдя на трибуну, Тимаков бегло приветствовал зал и обращался со стандартной просьбой.
– Мои друзья искусствоведы, – говорил он.
Это означало, что нам надо встать: показаться из общего фона. Мы послушно поднимались, по аудитории прокатывалась волна шума, бились сиденья откидных стульев, кто-то покашливал, кто-то оправлял юбку, у кого-то падала сумка, слышался звук покатившейся по полу шариковой ручки. Тимаков прищуривался и, тыкая в воздух карандашом, считал вставших. С этой принужденной процедуры для нас начинался и Платон, и Декарт. В дополнение к осмотру профессор требовал от нашей старосты список присутствующих искусствоведов. На перемене Тимаков обстоятельно читал столбик фамилий, сверяя его с внешними впечатлениями. Староста стояла у кафедры, теребя подол.