Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом они оба говорили.
– И о чем же? – осмелился я спросить у Бурраша, но много-много времени спустя.
Его взгляд затуманился. Словно он смотрел на далекую сцену или на какой-то расплывчатый образ. Глаза блестели.
– О моей малышке… – сказал он, и крупные слезы покатились по его небритым щекам. – В основном это Прокурор говорил, а я слушал. Будто он знал ее лучше меня, хотя, когда она еще была с нами, я никогда не видел, чтобы он сказал ей что-нибудь, разве одно словечко, когда она приносила ему хлеб или графин с водой. Но получалось так, словно он знал о ней все. Прямо рисовал мне ее портрет, говорил о цвете ее лица, о волосах, о голосе, как у птички, о форме губ и их цвете, называл имена старинных художников, которых я и не знал, говорил, что она могла бы быть на их картинах. А потом задавал мне всякие вопросы о ее характере, маленьких причудах, детских словечках, болезнях, о ее раннем детстве, и приходилось все это ему рассказывать, рассказывать… Ему никогда не надоедало.
И всякий раз, как он приходил, было одно и то же: «А теперь, голубчик, не поговорить ли нам о ней…» Я этого не больно-то хотел, мне от этого становилось тяжело на сердце, и это потом не проходило весь день, до самой ночи, но я не осмеливался отказать Прокурору, так что мы говорили. Час, два. Думаю, он мог бы говорить о ней целыми днями и был не прочь. Мне-то такая привязанность к моей малышке казалась странной, но я думал, что это, наверное, из-за возраста, что он всего-навсего малость тронулся умом, а еще потому, что живет в одиночестве и весь извелся, что у него нет ребенка.
А однажды даже спросил, не найдется ли у меня фотографии малышки, мол, не могу ли я ему подарить. Вы только подумайте, фотографии ведь денег стоят, мы их совсем не делали. У меня всего-то три штуки было, с моими тремя дочками. За них крестная Красавицы заплатила, очень ей захотелось. Отвела их к Изидору Копейке, знаете, к тому русскому с Сословной улицы. Он их и снял: старшие сидят на земле, среди травы и цветов, а Красавица стоит между ними и улыбается, такая прелесть, прямо настоящая Пресвятая Дева. Мне из тех снимков досталось три, по одному на каждую девочку. Я отдал Красавицын Прокурору. Вы бы его видели: можно было подумать, будто я ему золотой рудник подарил! Весь затрясся и без конца благодарил. Так жал руку, что чуть не оторвал.
В последний раз он приходил за неделю до своей смерти. Все тот же ритуал: обед, кофе, коньяк, разговоры. И вопросы о малышке задавал почти те же самые. А потом, после долгого молчания, почти прошептал, будто изречение: «Она не знала зла, ушла, не познав его, зато нас зло сделало такими гнусными…» Потом медленно встал, долго жал мне руку. Я помог ему надеть пальто, он взял шляпу и обвел взглядом зал, словно оценивая его размеры. Я открыл ему дверь и сказал: «До скорого, господин Прокурор». Он улыбнулся, но не ответил. И ушел.
Писать мучительно. Я понял это уже несколько месяцев назад, с тех пор как взялся за перо. От этого болит рука, болит душа. Человек не создан для этой работы, да и к чему все это? Зачем это мне? Если бы Клеманс была со мной, я никогда бы не измарал столько бумаги, даже со смертью Денной Красавицы и ее тайной, даже со смертью маленького бретонца, из-за которой у меня пятно на совести. Да, одного ее присутствия хватило бы, чтобы отдалиться от прошлого и сделаться сильным. В сущности, я пишу это ради нее, только ради нее, чтобы притвориться, чтобы обмануть себя, убедить, что она ждет меня, где бы ни находилась. И что она слышит все, что я ей говорю.
Писание вынуждает меня жить вдвоем.
Когда ты один, и давно, можно говорить вслух, обращаясь к вещам и стенам. Я пытаюсь делать то же самое. Я часто задумывался, что выбрал Прокурор. Как проводил часы, кому посвящал свои мысли, свои внутренние монологи? Вдовец понимает другого вдовца, по крайней мере, мне так кажется. В сущности, нас многое могло бы сблизить.
27 сентября 1921 года, переходя через улицу Прессуар, я не заметил проезжавшего автомобиля, и тот меня сбил. Мой лоб стукнулся о выступ тротуара. Помню, что в момент удара я подумал о Клеманс, причем как о живой, о том, что ей объявят, что с ее супругом произошел несчастный случай. Помню также, что в ту долю секунды я злился на себя за рассеянность, за то, что не посмотрел по сторонам, прежде чем перейти улицу, и теперь она из-за меня огорчится. Потом я потерял сознание. И был почти рад этому, словно меня призвали в тихую и спокойную страну. Когда я очнулся в больнице, мне сказали, что я пребывал в этом странном сне целых семь дней. Семь дней, выпавших из жизни, если можно так выразиться, о которых у меня не сохранилось ни малейшего воспоминания, ничего, кроме черноты, мягкого мрака. Впрочем, врачи из больницы думали, что я уже никогда не очнусь. Но мне не так повезло.
– Вы были на волосок от смерти! – сказал мне один из них, радуясь моему пробуждению.
Это был молодой смешливый парень с красивыми карими глазами, очень живыми и блестящими. У него еще были все иллюзии, которые можно иметь в его возрасте. Я ничего не ответил. В этой непроглядной ночи я не нашел ту, которую любил и все еще люблю. Я не слышал ее, не чувствовал. Наверное, врач ошибся: я был еще далек от смерти, потому что ничто не указало мне на присутствие Клеманс.
Меня продержали в больнице еще две недели. Я был на удивление слаб. И не узнавал никого из сиделок, занимавшихся мной. А они, казалось, меня знали. Приносили мне супы, отвары, разваренное мясо. Я искал глазами госпожу де Флер. Даже спросил у одной из них, все ли она еще здесь. Медсестра мне улыбнулась, не ответив. Наверное, подумала, что я брежу.
Когда врачи сочли, что я могу говорить, не слишком утомляясь, меня навестил мэр. Пожал мне руку. Сказал, что я всех напугал. Что он за меня тревожился. Потом порылся в своих глубоких карманах и вытащил пакетик липких конфет, которые нарочно купил. Положил его на прикроватную тумбочку немного стыдливо, словно извиняясь:
– Хотел принести вам бутылочку, но здесь вино запрещено, так что я подумал… Обратите внимание, в этой кондитерской их делают с мирабелевкой!
Он засмеялся. Я засмеялся вместе с мэром, чтобы доставить ему удовольствие. Мне хотелось бы поговорить, задавать ему вопросы, но он прижимал палец к губам, будто намекая, что еще успеется. Медсестры сказали, что меня надо поберечь, мол, не стоит говорить со мной слишком много или чтобы я сам слишком много говорил. Так что мы помолчали какое-то время, глядя друг на друга, на конфеты, на потолок, на окно, за которым не видели ничего, кроме кусочка неба, – ни дерева, ни холма, ни облаков. Мэр встал, опять пожал мне руку и долго ее тряс, потом ушел. В тот день он ничего не сказал мне о смерти Дестина. Я узнал об этом через два дня, от отца Люрана, который пришел меня навестить.
Это случилось на следующий день после того, как меня сбила машина. Прокурор умер самым заурядным образом, без шума и громких криков, прекрасным осенним днем, чуть прохладным, красно-золотым и еще целиком окрашенным воспоминаниями о лете.
Как было заведено, он вышел днем, чтобы прогуляться в парке Замка и по привычке присел на скамью, возвышавшуюся над Герлантой, положив руки на набалдашник своей трости. Обычно он оставался там чуть меньше часа, потом возвращался домой.