Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Июньский вечер заставляет надеяться и землю, и людей. Почти. От девушек и деревьев исходит столько запахов, и воздух вдруг делается таким ласковым, что хочется все начать заново, протереть глаза, поверить в то, что зло – всего лишь сон, а боль – обман души. Наверное, отчасти из-за всего этого я и предложил отставному жандарму где-нибудь перекусить. Он посмотрел на меня, словно я обругал его, и покачал головой. Может, после того, как он разворошил всю эту золу, у него пропал аппетит. По правде сказать, мне и самому уже расхотелось есть, я предложил ему это, в основном, чтобы еще немного задержать наше расставание. Но раньше, чем я успел заказать следующую порцию выпивки, Деспио встал. Распрямил длинный костяк, отряхнул ладонями пиджак, поправил шляпу и посмотрел мне прямо в глаза. Думаю, он впервые посмотрел на меня так, во всяком случае, я впервые заметил в его взгляде эту колкую искорку.
– А вы-то сами, – спросил он меня чуть резковато, и это прозвучало как упрек, – где были той ночью?
Я застыл, продолжал стоять перед ним, как дурак. Но очень скоро ко мне пришла Клеманс. Я посмотрел на нее. Она была все такая же красивая. Прозрачная, но такая красивая. Что я мог сказать Деспио? Он ждал моего ответа. Стоял передо мной, а я застыл с открытым ртом, глядя на него, глядя в пустоту, где только мне была видна Клеманс. Деспио пожал плечами, нахлобучил шляпу, потом повернулся ко мне спиной и ушел не попрощавшись. Ушел со своими угрызениями совести, оставив меня наедине со своими. Мы оба знали, что и с ними можно жить. Как в какой-нибудь стране. В стране угрызений.
К Клеманс меня отвела госпожа де Флер. Я знал ее в лицо. Она принадлежала к очень старинному роду В… К высшему обществу. К миру Дестина. Ее муж, майор, погиб в сентябре четырнадцатого года. Помню, что злился на нее, думая, что вдовство пойдет ей, как вечернее платье, что она начнет играть в него, чтобы еще больше возвыситься на вечерах у префекта и благотворительных распродажах. Я порой бываю так глуп и несправедлив, во всяком случае, веду себя не лучше других. А она вскоре захотела стать полезной. Покинула В… Бросила свой дом, огромный, как Версаль, и приехала к нам, в госпиталь. Некоторые говорили: «Она тут и трех дней не протянет, от вида крови и дерьма в обморок хлопнется!»
Она осталась. Несмотря на кровь и дерьмо, заставив людей забыть о своей знатности и богатстве благодаря безграничной доброте и простым поступкам. Спала в комнате для прислуги и все время, дни и ночи, проводила у изголовья умирающих и выживших. Война устраивает бойню, калечит людей, оскверняет их, марает, разлучает, потрошит, кромсает и убивает, но порой ставит некоторые часы на верное время.
Госпожа де Флер взяла меня за руку и повела. Я не сопротивлялся. Она извинилась:
– У нас в палатах больше нет мест…
Мы вошли в огромную общую палату, заполненную хрипами, где витал кисловатый запах повязок, гноя и грязи. Это был запах ран и страдания, но не запах смерти, которая чище и отвратительней. Там было, наверное, коек тридцать, может, сорок, все занятые, на них иногда можно было различить только какие-то неясные продолговатые, слегка шевелившиеся контуры под повязками. В самом центре с потолка свисали четыре белые простыни, образуя некий легкий и зыбкий альков. Там-то и находилась Клеманс, недоступная взорам солдат и не знавшая об их присутствии.
Госпожа де Флер раздвинула простыни, и я ее увидел. Она лежала лицом вверх, глаза были закрыты, руки сложены на груди. Дышала с величавой медлительностью, ее грудь поднималась и опускалась, но черты оставались совершенно безучастными. Рядом с койкой стоял стул. Я скорее упал на него, чем сел. Госпожа де Флер мягко положила руку мне на лоб и погладила, потом сказала:
– С ребенком все хорошо.
Я посмотрел на нее, не понимая.
Она добавила:
– Я вас покидаю, оставайтесь сколько захотите. – Она отодвинула простыню, как делают иногда в театре. И исчезла за этой белизной.
Я просидел с Клеманс всю ночь. Смотрел на нее. Не отрывая глаз. Не осмеливался говорить с ней, чтобы кто-нибудь из раненых, окружавших ее, словно приближенные телохранители, не услышал мои слова. Касался рукой, чтобы ощутить ее тепло и поделиться своим, потому что убеждал себя, что она почувствует мое присутствие и это даст ей силы – силы вернуться ко мне. Она была красива. Быть может, немного бледнее, чем накануне, когда мы расстались, но зато более кроткая, безмятежная, словно глубокий сон, в котором она блуждала, изгнал все тревоги, заботы и огорчения дня. Да, она была красива.
Я никогда не знал ее ни подурневшей, ни дряхлой, ни морщинистой. Все эти годы я живу с женщиной, которая так и не постарела. Сам-то я сутулюсь, кашляю, растрескиваюсь и разрушаюсь, но она остается прежней, без малейшей морщинки и изъяна. Хоть это оставила мне смерть. И это уже ничто не сможет у меня отнять, даже если время украло у меня ее лицо, которое я упорно пытаюсь вновь обрести, таким, каким оно было на самом деле. Порой я все-таки бываю вознагражден, и мне удается мельком увидеть его в отсветах вина, которое пью.
Всю ночь солдат, лежавший слева от Клеманс и скрытый от моих глаз натянутой простыней, бормотал какую-то историю без начала и конца. Иногда напевал, иногда выходил из себя. Но, несмотря ни на что, его голос по-прежнему оставался ровным. Я не очень-то понял, к кому он обращался – к приятелю, к родственнику, к подружке или к самому себе. В его монологе смешалось все на свете: война, конечно, а также спор из-за наследства, покосные луга, требующая починки крыша, свадебный обед, утопленные котята, побитые гусеницами деревья, приданое для ребенка, плуг, маленькие певчие, наводнение, колка дров, кому-то одолженные, но так и не возвращенные матрасы. Это была какая-то мельница для слов, которая безостановочно перемалывала эпизоды жизни раненого и вываливала их один за другим без всякого порядка, превращая в бесконечное, лишенное всякого смысла повествование – в сущности, по образу самой жизни. Время от времени он повторял одно имя: «Альбер Живональ». Предполагаю, что оно было его собственное, и ему требовалось произносить его вслух, чтобы доказать самому себе, что он еще жив.
Его голос был главным инструментом в звучавшей вокруг меня симфонии умирающих. Натужное дыхание, хрипы, свист в продырявленных газом легких, стоны, плач, смех сошедших с ума, имена жен и матерей, которые они лепетали на разные лады, – и вдобавок литания Живоналя. Из-за всего этого мне казалось, что нас с Клеманс куда-то сносит, что я, бдящий над ней, и она, замкнутые в полотняной каюте незримого корабля, дрейфуем по реке мертвых, как это бывает в чудесных историях, рассказанных нам в школе учителями, которые мы слушали, округлив глаза и замирая от страха, отчего покалывало в жилах и стыла кровь, а тем временем за окном уже опускалась ночь, словно черная шерстяная мантия на плечи гиганта.
Ближе к утру Клеманс слегка шевельнулась, хотя, может, эту иллюзию внушила мне усталость. И все же думаю, что ее лицо чуть-чуть повернулось ко мне. Но я точно уверен в том, что она сделала более полный вдох и долгий выдох, нежели прежде. Да, это было похоже на прекрасный глубокий вздох, когда думаешь про себя, что вот, это случилась наконец, и хочешь показать своим вздохом, что ждал этого и счастлив, что оно произошло. Я положил руку ей на грудь. Я знал. Иногда ловишь себя на том, что знаешь что-то, чему никогда не учился. Я знал, что этот вздох был последним и что никакой другой за ним не последует. Надолго прижался головой к ее голове, ощущая, как мало-помалу остывает ее тело. И молил Бога и святых, чтобы очнуться от этого сна.