Шрифт:
Интервал:
Закладка:
КОНСПЮАТ
Любите ласточку, как ей надлежит вас любить. Будьте дельфину родителями и кормильцами, любовниками и любовницами, сестрами, братьями, ибо он издавна ведет вас через ночь и туман и приходит на помощь, ибо вы живете в его доме.
Любите дельфина, который плывет перед вами.
Целуйте каждый листок гинкго, пока он не коснулся земли.
Целуйте каждый листок ясеня, пока он не коснулся земли.
Целуйте каждый листок вяза, пока он не истончился.
Пусть громоотвод станет главным предметом ваших раздумий.
Пусть чугунный колокол всколыхнет вам сердце и оглушит навеки.
Пусть чудовища, которых вы породили, не позволят вам спать и жить безмятежно.
Пусть ветер дует и стены трещат, как чистое олово.
ГРУППА
За орла, за быка, за неясыть, за ласточку, за дельфина, за сигнальную сирену, за живых чудовищ, за художников, за мореплавателей и за электриков.
КОНСПЮАТ
(обращаясь к Чели, оставшемуся в одиночестве)
Пусть уклон улицы приведет тебя к стоку.
Пусть вода тебя охладит, а сажа покроет.
Пусть дрема тебя задушит. Пусть сигнал пробудит от тяжелого сна, сигнал светозарный и громозвучный.
Пусть твои волосы падут наземь, а зубы расшатаются, как сказано в книгах.
Да падешь ты всякий раз, как икнешь.
Да будет так сказано. Да будет написано. И опровергнуто. И все — в один миг.
Трава, мох, овес, бесшумная ночь, лицо столь хрупкое в твоих мыслях, аромат сирени вкупе с глицинией, большое окно, пята свода, стул, на котором ты восседаешь, твой член, твоя кожа, гвой возраст, твое настроение, гнев твоей матери, черепицы, притертые к обрешетке, и сама обрешетка, неподвижная гладь колодца.
Пусть чудовища вырастают и разрушают стены своих хлевов.
Люби чудовищ, которых ты выкормил.
ЧЕЛИ
Я замуровал вход в подвал и уже не знаю, что там происходит. От долетающих до меня звуков я содрогаюсь, и не сплю, и уже не могу заснуть, слыша, как он там шевелится. Он захватил все подвалы, разрушил перегородки и подобрался к фундаменту, бутовый камень трещит при каждом его ударе, содрогаются дверцы шкафов, дребезжат оконные стекла. Уж лучше бы я загнал его в хлев в саду, пока имел над ним власть, лучше бы прибил насмерть ударом кувалды, задушил, низверг в небытие. Теперь слишком поздно. С каждым днем растет его сила, а с нею надменность. Где-то в сланце возникла трещина. На площадях появились сотни черепах, хотя считалось, что их здесь нет.
Я забыл свое имя. Это одна из самых злых шуток, которые сыграла со мной память; о прочих упомяну лишь для справки. Моя память еще сохранила лица, это все, что она способна воссоздать. Что до имен, адресов, пройденных и предполагаемых маршрутов этого города, бирок на инструментах, которые я продаю, химических формул, состава стали, годной для той или иной работы, это другое дело. Должен ли я приписать это вони, которая неизвестно как появилась здесь несколько дней назад, ветру, что беспрестанно дует, или моей вопиющей неспособности к наблюдению? Я все забываю, но ощущаю себя все лучше и лучше, и мой нюх развился невероятно. Должен ли я отнести эту чуткость за счет климата и непрерывного ветра? Раньше я не чувствовал, что в городе так сильно воняет. Я забыл названия цветов и деревьев. Если учесть все то, что я позабыл, и то, что никогда не знал, то, наверное, я окажусь в этом городе самым обделенным. Что не мешает мне быть счастливым. Я безмерно рад пустякам. Я в восторге от самой крохотной перемены, от малейшего изменения. А город богат на изменения, особенно в последнее время, после того, как зашевелилась земля. Когда огромные камни смещаются всего лишь на несколько сантиметров, что-то меняется по-настоящему и смотреть на стены и здания как раньше уже невозможно.
КОНСПЮАТ
Люби камень, торцовый камень, как ему тебя надлежит любить.
(Знаменитая местная сумасшедшая принялась сооружать повсюду пирамиды из очень твердого дерева. За неделю она ставит их шесть-семь штук, выверяет направление, считает шаги и, похоже, ничем другим не занимается.)
ЧЕЛИ
С того дня, как мать поставила меня на ноги, я привык жить на неподвижной земле и так испугался первой прошедшей подо мной волны, что готов был просить пощады у этого сотрясения, отозвавшегося наконец на толчки, которые отчаянно будоражили мой спинной мозг на протяжении многих лет. И тогда я увидел, как задрожали луна и далекие звезды.
ЕВА
(обращаясь к Чели)
Ты, живший прежде спокойно, вдруг задумался, правильно ли ты поступил, посадив в этом году три гинкго и две хурмы, ты задумался, любишь ли мать, с которой почти не видишься, любишь ли брата больше сестры, и вдруг жалеешь лучшего друга лишь за то, что он, шагая по улице, споткнулся о камень и, споткнувшись, икнул. И вдруг ты понял, что цвет, в который ты выкрасил жалюзи в своем доме, просто уродлив, а цвет жалюзи и деревянных наличников в соседних домах, над которым ты раньше смеялся, выбран весьма находчиво. Ты понял, что живешь среди умнейших людей, которым не годишься и в подметки, как ни старайся, что в городе немало просвещенных и дивных умов, а вот сам ты не из их числа, а еще знающих толк в своем деле садоводов, каменщиков, маляров, которые работают добросовестно и умело, не считая это поводом для гордыни. И тогда ты бросаешь свои кисти в мусорный бак, избавляешься от инструментов и ложишься на голый асфальт, ибо тут уже ничего не поделаешь. Ты плюешь на свои ладони, но твои ладони не виноваты. Ты смотришь на крыши, на небо, и это тебя успокаивает.
Себя изничтоживший был вроде тебя. Сначала испытывал удовольствие от того, что смотрел на свое лицо в обрамлении неких листьев, удовольствие от того, что лизал тыльную сторону ладони, не обращая внимания на других, на то, что они были рядом. Рядом с ними ему случалось даже раздеваться, бегать и плавать в строгих пределах отведенной ему территории. Но другие давали знать о себе все чаще и чаще: приносили фрукты, хрупкие предметы, молоко, музыку, а также ее издававшие инструменты, заявлялись то и дело с той особой улыбкой, с той специфической улыбкой, с той легкой улыбкой, по которой он их сразу же узнавал и принимал по-братски, как если бы дышал их потом и делил с ними ложе. Но он продержался недолго. Ему все труднее было работать и играть, когда другие оказывались рядом. И тогда он бросал все дела, как только другие пересекали порог его дома. Сначала он не умел предвидеть, когда другие придут, и удивлялся их появлению, но со временем выявил периодичность и поводы их появления и откладывал предметы, которыми манипулировал, задолго до того, как неминуемо наступало время прихода других. И вот однажды, вдруг: ничего — тишина. Он долго прислушивался, не дыша, не шевелясь, и убедился, что он — один, как раньше один. Чтобы отпраздновать это событие, он решил отведать тот фрукт, сердцевина которого, как он помнил, была так нежна и чуть сладковата. Вкус оказался таким же, как в его воспоминаниях, но плотность показалась ему иной, как если бы в плоть плода, за время забвения, вторглись какие-то мелкие зерна, вроде противного гравия.