Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Двойник в искусстве – персонаж, пытающийся связать собой разные культуры, классы, общества, слои. Персонаж, существующий (как посмотреть) между – либо же и там, и тут, и еще вон там.
Максим Кантор пытается – сознательно или нет – быть именно таким персонажем. Агентом Европы в России и наоборот. Агентом социализма в истеблишменте. Агентом элиты в сообществе леваков. Агентом интеллигенции в буржуазии и напротив.
И, понимаю я, при этом он хочет во что бы то ни стало оставаться человеком, существующим отдельно. Сохраняющим от всех своих интеллектуальных, профессиональных и кастовых проекций финансовую и географическую независимость. Сохраняющим возможность судить со своей колокольни и смотреть под своим углом, не заботясь особенно о том, к какой компании его причислят другие, – но встать и выйти из любой компании в любой момент.
Возможность жить на острове и быть островом.
И еще я понимаю, что двойного агента Кантора можно бы, как положено дознавателю, и дальше ловить на нестыковках и противоречиях.
А почему ты болеешь душой за там, а проводишь время здесь? Почему ты ненавидишь арт-рынок, но зарабатываешь, со всеми оговорками, на арт-бизнесе? Почему пишешь про неисполнимость и нечестность желания сменить общую русскую судьбу на иную, полегче и попроще, с обертонами довольства, легкости и юга, но сам-то предпочитаешь жизнь скорее европейскую, чем российскую?
И понимаю также, что ловить мне его не хочется. И не только в силу дружеских симпатий. Но и – как сформулировать-то? – потому, что так стоит ловить человека с амбицией, к примеру, быть марксистом. А человека с амбицией быть Марксом ловить стоит на чем-то другом. Возможно, на том, что он не стал Марксом.
Дождь наверху выключают, когда уже поздно. Повисает густая, душно облегающая тело синеватая ночь, в которой зуммерят одиночные звоночки цикад и сигаретные огоньки кажутся светляками. «А пошли на берег?» – предлагает Кантор.
Мы берем фонари; у Кантора есть чудные фонари, по форме напоминающие ручную противотанковую гранату, – весь день они, воткнутые черенком в землю, впитывают солнечный свет, а в ночи возвращают его ровным голубоватым пламенем. Мы бредем под сосновым навесом, через дюны, через вязкий рефрен кустарника. Мы выбредаем на берег, под открытое небо.
Небо оказывается сумасшедше красивым.
Атлантический ветер сдернул с него волглый войлок дождевых туч, обнажил студенистую незахватанную прозрачность, сквозь которую невероятно плотно, ярко и низко звенят россыпи молодых звезд. В чернильном провале запада с приглушенным гулом собираются и разглаживаются белесые морщины ночного прибоя, далеко-далеко редкой бисерной ниткой берега подрагивает Олерон. Пахнет свежестью, гнилыми водорослями и огромным тревожным пространством – до края ойкумены, за этот край.
«Надоела мне зыбь этой медленной влаги, – писал тоскующий по Старой Европе гений, бродяга, гомик, неудачливый африканский негоциант Артюр Рембо в том самом, любимом Кантором стихотворении, – паруса караванов, бездомные дни, надоели торговые чванные флаги и на каторжных страшных понтонах огни».
Тут вроде ничего такого, каторжного и страшного, напротив: тишь и покой, закон и порядок, – ан ведь ночью не различить.
Да и днем нелегко: Старая Европа, полтыщи лет жадно набегавшая на весь мир, последние полвека втягивается обратно, и водяная воронка волочит в ее ностальгическую лужу кого и что придется.
И флаги, и огни, и паруса – все будут в гости к нам. Или к ним. Вопрос самоопределения.
Ошалело дыша, мы бродим по песчаной полосе с голубыми фонарями в руках, как страдающие бессонницей Диогены. Но никого нет, ни единой живой души на всем берегу.
Только мы – и звездное небо над нами, где некто – положим, Бог – щурится в воздушную линзу и подмаргивает звездами от напряжения, пытаясь, возможно, разглядеть в единственном наличном рабочем материале вторую половину воспетого не Кантором, но Кантом чуда: нравственный императив внутри нас.
Бог его знает, что он там видит.
Главного про Славу Полунина почти никто не знает. Знают, что он – звезда мировой клоунады наипервейшей величины. Но мало кто знает, что Полунин давно и осознанно посвятил свою жизнь созданию универсальной системы перманентного счастья.
– А вы вообще-то сами откуда будете? – спрашивает раджу пожилая мадам в очках. Как и положено мадам, по-французски.
– Я вообще-то сам из Индии буду, – отвечает раджа благожелательно и с достоинством. Французский у раджи так себе, зато достоинства и благожелательности хоть отбавляй. – Буквально вчера прилетел, – уточняет он.
– Нет, – говорит мадам, – я, экскюзе муа, имею в виду – вы вообще в целом откуда? Где вы живете?
– А, – говорит раджа и делает глоток шампанского из стаканчика. – Теперь понял. Я вообще везде живу. А сейчас вот здесь. Так что сейчас местные мы.
Пользовательский интерфейс мадам отображает сомнение, затруднение и внутреннюю борьбу.
– Нет, – говорит она. – Я, экскюзе муа, имею в виду – вы на каком-таком языке разговаривали? Вот с ним только что? – она кивает на меня.
– А, – говорит раджа и подсвечивает радостной улыбкой обильную седоватую растительность на своей физиономии. – Теперь понял. Ну конечно же, мы разговаривали по-русски!
Ну, конечно же. Что же может быть естественней же.
На голове у раджи белая чалма, на самом радже оранжевый китель – то есть, разумеется, это не китель, но как он называется правильно, я не знаю и про себя именую китель кителем. Сочетание чалмы и кителя совершенно не обязательно подразумевает раджу, очень может быть, что набоба или, к примеру, брахмана, но этого я тоже не знаю и про себя именую раджу раджой. У ног раджи красивая леди в сари, похожая скорее на японку, разливает по стаканчикам напитки, а внушительный господин – тоже в кителе, но без чалмы, – наигрывает на барабанах. Про барабаны я точно знаю, что они называются табла. Рядом одна девушка в сари, смуглая от загара, но русоволосая, неторопливо наносит на руку другой девушке в сари, темноволосой, но не смуглой, узор хной. Сидят еще люди, бегают дети. Разложена какая-то нехитрая снедь. Из колонок позвякивает и подстанывает что-то индийское, наверное, ситар. Всё это – барабаны, девушки, снедь с вином, колонки с ситаром – располагается на ярких тканых накидках, а те – на деревянном настиле пешеходного Pont d’Arts. Между озадаченной пожилой мадам, деловитым чехом с профессиональным «кэноном» (чех который год делает книгу про Pont d’Arts, и который раз в этот день снимает раджу с компанией, и каждый раз искренне уверен, что познакомился с ними только что), уличными музыкантами, ямайским негром с дредами и громким портативным регги на колесиках и прочими прохожими – и витыми перилами моста, что увешаны чужими негасимыми любовями и нерушимыми браками в виде разнокалиберных замков, включая велосипедные и чемоданные. За брачными перилами небрежно разбросана Сена цвета хаки, раздвоена острым крейсерским форштевнем острова Сите, – и вдоль полицейской набережной Орфевр, из-под моста то и дело выпрастываются прогулочные французские бато, самодовольные и длинные, как французские батоны. С открытых палуб японцы с «никонами» оказывают чеху с «кэноном» плотную огневую поддержку. Над невидимыми отсюда химерами Нотр-Дама копится мощная грозовая группировка. Через пятнадцать минут она перейдет в наступление, и нам всем во главе с раджой придется ретироваться.