Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А орудия труда?
Историки, занятые самыми видными категориями трудового мира, без особых затруднений описывают их инвентарь. Человек пера заканчивал школу, а затем университет; его учили владеть пером, выстраивать проповеди или поддерживать disputatio. Память, талант, соответствующую психологию эти люди имели от рождения или культивировали их посредством интеллектуальных игр. Человека войны учили садиться в седло и управлять конем, действовать тяжелым и опасным оружием, уворачиваться, подстерегать. Ни школа, ни наука ему были не нужны: хватало отваги, зоркости, выносливости. Но всем остальным приходилось учиться.
Прежде всего учиться выдерживать даже в большей мере физическое, чем психологическое напряжение: на самом деле нам мало что известно о спортивных упражнениях или физической подготовке, позволявших заниматься такими делами, от которых нас сегодня избавили машины либо облегчили их бремя. Ранее я говорил, что эти мужчины и женщины никогда не «уставали» или, по крайней мере, не жаловались на это. И однако сколько примеров исключительных усилий, по крайней мере в литературе: переходы пеших паломников или солдат в походе по десять часов подряд, всадники, преодолевавшие двадцать лье, каменоломы, тянущие глыбы весом с тонну, осажденные, вынужденные два месяца осады довольствоваться грязной водой! Когда император Барбаросса в возрасте старше восьмидесяти лет купался в горной реке (где, правда, и погиб!), когда герцог Бургундский Филипп, выйдя из себя, три дня блуждал в лесу без пищи, когда Роланд наносил мечом такой удар по шлему неверного, что разрубал врага надвое, и требовалось несколько человек, чтобы вырвать Дюрандаль, вонзенный в землю, когда тот или иной ударом кулака валил на землю быка, перепрыгивал через пропасти, вырывал с корнем дуб или даже – а это была женщина! – проламывал стену, этому никто не «дивился». Рядом с такими удивительными испытаниями, в описании которых, конечно, не обошлось без вымысла, те занятия спортом, о которых мы знаем, – игры в мяч или на ловкость, упражнения в верховой езде или ритмизованные танцы, – выглядят скорей развлечением и никак не тренировкой.
Итак, было необходимо учиться – путем подражания, путем наблюдения, и упражняться начинали, как я уже говорил, с детства. Когда старого ремесленника, который посвящал новичков в тайны ремесла, называли «матерью», в этом можно усмотреть детское восприятие. Ведь к примеру, который подавал он, добавлялись методы, приемы, поговорки, отмечавшие первые шаги – ремесленника, конечно, но также и молодого крестьянина. Там, как полагают историки техники, веяли тени Варрона, Вегеция, Колумеллы, Витрувия, всех этих «гениев», чьи уроки с ученым видом толковали клирики, часто не читавшие их сочинений, но чьих имен никогда не слышали люди труда. Конечно, за десять веков средневековья во всех сферах произошло развитие инструментов, но, как я считаю, в результате практических наблюдений, а не обучения; потому не суть важно, что где возникло – в Греции, в Иране, в Китае, у славян или у кельтов.
Прежде всего, инструменты имеют постоянный характер, на беду археолога, рассчитывающего на датировку с их помощью: серп, цеп, мотыга, веретено, безмен, вилы приспособлены для человеческой руки и ее движений, как подкова – для лошадиного копыта. А поскольку инструментом всегда пользовались люди, зачем им меняться? И как же датировать орудие труда? Многие средневековые «изобретения» – всего лишь результат внимательного наблюдения за неизменными реалиями: когда давили ногами виноград в чане или мерно били по раскаленному на огне железу, это было попеременное движение бедер или рук, вызвавшее к жизни коленчатый и кулачковый валы; когда лошадь запрягали посредством хомута на холке или надевали на нее седло с ленчиком и стременами, это явно позволяло животному не задыхаться от удавки на шее, а воину – не падать с коня во время атаки. Что же касается знаменитого плуга с ножом и отвалом, триумфа средневекового земледелия, в нем, бесспорно, можно увидеть приспособление к жирной и плодородной земле, пласт которой следовало сначала развалить, прежде чем в него войдет лемех, а затем отбросить ее в сторону, чтобы она не упала обратно в «борозду». Неужели «древние» не видели или не знали этого? Возможно, но почему? Оставим этот спор, еще один, клирикам.
Пусть меня поймут правильно. Как бы я мог отрицать прогресс в области качества, эффективности, объема труда, если он приходится на период XI–XIV веков? Это было бы чистой нелепицей, и я убежден, что экономический, а в результате и социальный скачок произошел благодаря как плугу, так и валяльной машине, как ножному приводу, так и вентиляционным шахтам в рудниках, как обшивке внахлест, так и подковыванию лошадей; но я хочу лишь приписать эти новшества умелым рукам и личному опыту крестьянина и ремесленника, клирика и воина, пусть о последних я вспоминаю реже. И здесь у меня есть хороший проводник – сама Церковь. Прогресс не казался ей идеалом: она опасалась стремления к наживе, мешающего спасению, осуждала инициативы, в поддержку которых нельзя было сослаться на Писание, питала недоверие к индивидуализму дерзкого выскочки, подрывавшего дух коллективизма. Позиция, которой было крайне сложно придерживаться в момент, когда христианский мир переживал усиление важности денег, расширение торговых связей, рост потребностей. В XII веке Церковь поручила цистерцианцам предложить модель рациональной и в принципе бескорыстной сельской экономики. В XIII веке она возложила на доминиканцев задачу распространять в городах правила достойного экономического поведения. В XIV веке поток в свою очередь увлек и ее.
Последнее наблюдение, чтобы уточнить наш подход. Во всех своих рассуждениях я не стараюсь жестко разделять наше время и средневековье. И все же я должен произвести, так сказать, «фокусную коррекцию». Все эти работы или типы труда, бегло упомянутые мной, не находятся в одной плоскости с нашими: я хочу сказать, что распределение сфер активности в те века было иным. Особенно в городе (а разве сегодня мы в большинстве своем живем не в городе?), соотношение занятости в те времена способно вызвать удивление: судя по многим нашим источникам, например стихам или «сказам» XIII века, таким, как «Парижские сказы», до половины официально признанных ремесел было связано с продуктами питания, а те, что касались непосредственно сырья, металлов или текстиля, составляли всего треть; лишь 10–15 % остается на интеллектуальную деятельность и ничтожный процент – на «услуги», на то, что мы сегодня отнесли бы к «сфере обслуживания». Должен ли я отмечать, что эта пропорция очень отличается от современной, почти обратной? Такая констатация банальна? Конечно, но этим уточнением не стоит пренебрегать.
Пришло время расстаться со взрослыми мужчиной и женщиной, с родственниками и соседями, с активными и бездеятельными, а также с домом и мастерской, со временем, проходящим у этих людей на глазах, и столом, за которым они едят. Понемногу жизнь в них угасала. Приближалась смерть.
Человек не дожидался св. Августина, чтобы понять, что ему предстоит умереть, а когда – неизвестно. Смерть – главный персонаж авантюрной истории человечества. Она занимала умы задолго до того, как Запад назвал себя христианским, она властвовала над семейными отношениями, тяготела над экономикой, направляла любое размышление. Вера в загробную жизнь, как в западном мире, так и за его пределами, превращала ее в источник страха и врата надежды, прекращение существования тела и его страданий, начало времени, когда весомость обретут души. Поскольку избежать ее приговора было невозможно, следовало «приручить» ее, сделать понятной, воспринять как некое начало, самый желанный сон, а значит, ослабить силу обыденных уз, удерживающих нас здесь. Это было сложной задачей: греко-римское общество, единственное из обществ древности, о котором в этом плане мы почти все знаем, едва ли сумело ее решить: оно отправляло мертвых далеко за пределы города, в некрополи, изолированные или рассеянные вдоль дорог. Возврат мертвых в мир живых или наоборот, несомненно, стал переломом в сознании людей, имевшим первостепенную важность. Чтобы его объяснить, недостаточно сослаться на все более массовые побоища или ужасающие эпидемии. Одержать победу могло лишь сильное воздействие идеи о бессмертии души. Смерть – это начало, переходный ритуал, к которому следует готовиться с верой, почти с радостью, чтобы освободить душу, воссоединиться с образцами, какими стали предки, достичь истинного света. Это не исключило ни боязни боли, ни страданий при расставании с миром; такие страхи даже усилились, когда после XII века жизнь на этом свете стала, по крайней мере для многих, мягче, милосердней. Когда во второй половине XIV века бесчинства людей или неистовство природы усилились до крайности, смерть вновь сделалась отвратительной и отталкивающей, одним из всадников Апокалипсиса, и уже надолго.