Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Белка выдвинула ящик стола и достала альбом с фотографиями. Константин с самого начала разрешил ей рассматривать все, что она найдет в этой комнате, объяснив это тем, что она является внучкой Леонида Семеновича Немировского, а к нему его мама относилась особенным образом, – и Белка пользовалась его разрешением.
Только вот трудно было что-либо понять из старых фотографий. Действительно, война и война – все сняты в гимнастерках и в шинелях. После войны – в перешитых из шинелей пальто.
И что тут про них про всех поймешь?
Зина не предполагала, что возвращаться с войны – это так тяжело.
Никогда родной город не казался ей таким унылым, как в первую неделю после возвращения.
А он ведь такой красивый… И старые купеческие дома на улице Большевиков, которую по привычке называют Казанской, и река с высоким левым берегом, и над рекою собор Трифоновского монастыря, который, конечно, не действует, но все-таки придает городу своеобразие, и все-все, что было ей дорого, о чем она с такой любовью вспоминала на фронте! На все это Зина смотрела теперь так, словно оно сдвинулось с привычных мест, сместилось, размылось. Она сама не понимала, что такое с ней происходит.
Зина еле-еле заставляла себя разговаривать с подружками, когда те приходили с ней повидаться. Они были точно такие, какими она их оставила, уходя на фронт, ни в чем не изменились, и когда она видела их, то ей казалось, что и с нею ничего не произошло за эти годы тоже, и что же это значит – все, что в действительности с ней произошло, просто исчезло? Но куда?..
Ерунда какая-то! И это вместо того чтобы радоваться, что осталась жива и вернулась домой с победой! Зина сердилась на себя за такие странные мысли, и это усиливало ее желание быть одной.
Вообще-то она не была нелюдимой, вовсе нет, но посидеть в одиночестве и подумать, особенно когда с тобой происходят значительные события, – эта потребность всегда была у нее сильной, и именно этого ей не хватало на фронте. Ни в медсанбате, ни в санитарном поезде, куда ее забрал Леонид Семенович, когда его назначили туда начальником, одиночества не было и помину, это понятно.
Но вдруг оказалось, что оно недостижимо и дома. Сразу после Зининого ухода на фронт мама взяла на постой две семьи, эвакуированные из Ленинграда, поэтому в двух комнатках, которые Зина с мамой и покойным отцом сначала снимали у хозяев, а перед самой войной по решению горсовета, как и другие жильцы, получили в пользование, сделалось так тесно, что даже соседи по дому стали выражать недовольство, на которое мама по своему обыкновению битым словом ответила, что у себя в комнатах она хозяйка, а если кто недоволен, то пусть свое недовольство засунет сам знает куда, и соседи замолчали.
Зина новыми жильцами не возмущалась, конечно, хотя они занимали теперь ее комнату. При виде этих двух прозрачных женщин с тремя маленькими и такими же прозрачными детьми – мама говорила, что это они еще поздоровели за год на свежем хлебе, который оставался ей в качестве припека и которым она их откармливала, – при виде их сердце у Зины вздрагивало, и она понимала, почему. Они были из того же города, что и Леонид Семенович, они, может, были даже его соседками; она не решалась спросить, на каких улицах они жили…
Но как бы там ни было, а одиночество дома было теперь недостижимо. За ним Зина уходила в Александровский сад.
В седьмом классе она впервые прочитала здесь, на лавочке в одной из дальних аллей, «Асю» Тургенева, и с тех пор этот огромный старый парк связывался в ее сознании с ощущением сильного чувства. Очень сильного и очень горестного. Тогда она не могла объяснить его природу и причину.
И вот в первые дни после возвращения с фронта Зина ходила по тем же аллеям, что и в школьные годы, но отличие было в том, что теперь она знала причину горести, которой полна была ее душа: это тоже была горесть от потери. И хотя потеря была совсем другая, чем в «Асе», но точно так же ничего с ней не поделать, никак ее не избыть.
Зина выходила к ротонде, садилась между ее белыми колоннами, смотрела с высокого берега, как осенние деревья роняют листья в реку, и понимала: все готова она пережить заново, даже… даже то, что произошло с нею, когда гаубица попала прямой наводкой в палатку медсестер в деревне Зимари, только бы и другое пережить тоже – мерзлую багровую клюкву, протянутую ей на ладони, и обращенный на нее взгляд у Лукоморья, и дуб уединенный, на который они смотрели вдвоем…
Все это кончилось вместе с войной. Зина чувствовала тоску и отчаяние, и ни красота осеннего парка, ни белизна ротонды, ни чистый блеск широкой реки не были ее душе подмогой.
Неизвестно, сколько времени пребывала бы она в таком состоянии, если бы не насущная необходимость устраиваться на работу. Продуктовые карточки-то никто не отменял и тунеядствовать никому не позволено, а настроения свои можешь в свободное время перебирать, как фотоснимки.
Через две недели после возвращения Зина устроилась медсестрой в областную больницу, в хирургию. Пустые мысли от этого сразу прекратились, потому что она стала уставать хоть и не так сильно, как на фронте, но достаточно: работа есть работа. Однако на душе у нее легче не стало, и с этим ничего нельзя было поделать, не помогала даже усталость. Вроде бы на кровать валилась как сноп, но через два-три часа просыпалась: видения войны вставали в ее сознании так ясно, будто она и не засыпала вовсе.
Теперь это были совсем другие видения, чем в осеннем парке, в ротонде; не были они теперь связаны с Леонидом Семеновичем. И добро бы виделось что-то другое хорошее, ведь немало хорошего было за войну, стольких настоящих людей она узнала, стольких друзей приобрела. Так нет – ночами приходила теперь только смерть, и тяжкое горе давило сердце так, словно смерть была своя, а не чужая, и ничего не значили резоны, что она ведь не погибла, и вернулась домой, и спит на той самой кровати, добротной и дорогой, которую купил для нее отец, когда был еще жив и молод, а она еще только должна была родиться, только забилось ее сердечко у мамы под сердцем…
Это происходило каждую ночь, кроме тех, когда Зина дежурила. Она стала брать побольше дежурств, и от такого сочетания ночной работы с бессонницей вскоре сделалась похожа на тень.
– От тебя четверть осталась! – сердилась мама.
Каждое утро она покупала для Зины молоко, которое носили по дворам на продажу как раз четвертями, но и молоко не помогало.
«Это просто бессовестно! – Зина шла на работу и говорила сама с собою, хоть и не вслух, но в такт своим шагам. – Это бессовестно по отношению к больным. Ты можешь им навредить, потому что ходишь как под наркозом. Человек не кошка, он должен управлять своим сознанием. И ты обязана взять себя в руки. Это твой профессиональный долг».
Может, она и зря себя так уж пилила. Нареканий на нее по работе не было, навыки у нее после фронта были разнообразные, и многое она могла делать не задумываясь, почти что машинально, не зря Леонид Семенович ее хвалил… Стоило ей об этом вспомнить, как горесть, утихшая было, снова начинала шевелиться – так, как, наверное, шевелится под сердцем ребенок. Только не под сердцем была у нее горесть, а прямо внутри, в самой его сердцевине.