Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, что же это? Любовное письмо? Я много слышала о таких посланиях, но не имела чести видеть их, а уж тем более держать в руках. Неужели сейчас ко мне попало именно такое письмо?
Едва ли — я и не помышляла о подобных вещах. Меня никогда не занимали мысли о поклонниках или обожателях. Все учительницы пансиона лелеяли мечту обрести возлюбленного, а одна (она, несомненно, относилась к числу легковерных людей) даже надеялась, что выйдет замуж. Все ученицы старше четырнадцати лет знали, что их в будущем ожидает замужество, а некоторых родители обручили с самого детства. В эту сферу чувств и надежд моим мыслям, а тем более чаяниям, запрещалось вторгаться.
Выезжая в город, прогуливаясь по бульварам или просто посещая мессу, другие учительницы непременно (по их рассказам) встречали одного из представителей «противоположного пола», восхищенный, настойчивый взгляд которого укреплял в них веру в свою способность нравиться и пленять. Не могу сказать, что их и мой житейский опыт совпадали. Совершенно убеждена, что, когда я ходила в церковь или совершала прогулки, никто не обращал на меня ни малейшего внимания. Каждая девушка или женщина, обитавшая в нашем доме на улице Фоссет, утверждала, что именно ее одарил восторженным сиянием голубых глаз наш юный доктор. Как это ни унизительно, но я вынуждена признаться, что оказалась исключением: глядя на меня, голубые глаза были столь же ясны и спокойны, как и небо, с которыми они совпадали по цвету. Так уж повелось: я слышала, как об этом говорят другие девушки, нередко удивлялась их веселости, уверенности в себе и самодовольству, но даже не пыталась взглянуть и попристальней рассмотреть стезю, по которой, как мне казалось, они шагают столь бесстрашно. Словом, письмо не было любовной запиской, и, окончательно убедив себя в этом, я хладнокровно развернула его. Перевожу, что там было написано:
«Ангел души моей! Благодарю Вас несчетное число раз за то, что Вы сдержали обещание, — а я ведь не смел и надеяться. Вы, я полагал, дали обещание полушутя, да к тому еще Вы, наверное, считали поступок этот рискованным: неурочный час, глухая аллея, столь часто, по Вашим словам, посещаемая этим пугалом — учительницей английского языка, — une véritable bégueule Britannique à ce que vous dites, espèce de monstre, brusque et rude comme un vieux caporal de grenadiers, et revêche comme une reéligieuse[91](надеюсь, читатель простит, если из скромности я сохраню в лестном изображении моей очаровательной особы тонкий покров языка оригинала). Вам ведь известно, — читала я далее, — что маленького Густава из-за болезни перевели в комнату учителя, ту благодатную комнату, окно которой выходит во двор Вашей темницы. Мне, самому доброму дяде на свете, разрешено навещать мальчика. С каким трепетом я подошел к окну и взглянул на Ваш Эдем (для меня это рай, хотя для Вас — пустыня), как я страшился, что там никого не будет или я узрю вышеупомянутое пугало! Как забилось от восторга мое сердце, когда меж назойливых ветвей я тотчас приметил Вашу изящную соломенную шляпку и развевающуюся юбку Вашего серого платья, которое узнал бы среди тысячи других. Но почему, мой ангел, Вы не посмотрели вверх? Жестокая! Вы лишили меня света обожаемых глазок! Как ободрил бы меня даже один взгляд! Я пишу эти строки в невероятной спешке — пользуюсь возможностью, пока врач осматривает Густава, вложить записку в ларчик вместе с букетиком цветов, прелестнее которых лишь ты одна, моя пери, моя чаровница! Навечно твой — ты сама знаешь кто!»
«Хотела бы я знать кто», — подумалось мне, причем интересовал меня скорее адресат бесподобного послания, чем автор. Может быть, его сочинил жених одной из помолвленных учениц, тогда большой беды нет — просто незначительное нарушение правил. У некоторых девушек, даже, пожалуй, у большинства, в соседнем коллеже учились братья и кузены. Но вот «la robe grise, le chapeau de paille»[92]— уже путеводная нить, однако весьма запутанная. Не я одна ходила по саду в соломенной шляпке, защищаясь от солнца. Серое платье едва ли более точная примета: сама мадам Бек последнее время обычно ходила в сером, одна учительница и три пансионерки купили серые платья того же оттенка и из того же материала, что и у меня; в ту пору серый цвет был в моде и такие платья служили будничным туалетом.
Между тем мне уже следовало вернуться домой. В спальне задвигались огоньки, а значит, молитва окончена и ученицы готовятся ко сну. Через полчаса все двери будут заперты, свет погашен. Парадная дверь была открыта настежь, чтобы впустить в нагретый солнцем дом прохладу летнего вечера. Свет лампы из комнатки консьержки озарял длинную прихожую, в одном конце которой была двустворчатая дверь, ведущая в гостиную, а в другом — дверь в большое парадное.
Вдруг послышался звон колокольчика — стремительный, но негромкий, что-то вроде предостерегающего металлического шепота. Розина выскочила из своей комнаты и побежала открывать. Человек, которого она впустила, две-три минуты о чем-то говорил с ней: казалось, они препираются и почему-то медлят. Наконец Розина, держа в руке лампу, подошла к двери, ведущей в сад, и остановилась на ступеньках, подняв лампу и растерянно оглядываясь.
— Quel conte! — воскликнула она, кокетливо хихикая. — Personne n’y a été.[93]
— Разрешите мне выйти, — с мольбой произнес знакомый голос, — прошу вас, всего на пять минут. — И из дома показалась высокая, величественная (такой мы все на улице Фоссет считали ее) фигура мужчины, которого я сразу узнала. Он зашагал по саду меж клумб и деревьев. Вторжение мужчины сюда, да еще в такой час, было истинным святотатством, но этот человек знал, что может пользоваться привилегиями, да к тому же, вероятно, доверился покровительству ночи. Он бродил по аллеям, оглядываясь по сторонам, забирался в кусты, топча цветы и ломая ветки в поисках чего-то. В конце концов он добрался до «запретной аллеи». И перед ним подобно призраку предстала я.
— Доктор Джон! Вот то, что вы ищете.
Он не стал спрашивать, нашла ли я ларец, ибо своим острым взглядом уже заметил его у меня в руке.
— Не выдавайте ее, — промолвил он, глядя так, словно я действительно была чудовищем.
— Даже если бы я была склонна к предательству, я не смогла бы выдать того, кого не знаю, — ответила я. — Из содержания записки ясно, сколь мало можно из нее почерпнуть.
Про себя же я подумала: «Вы, верно, уже читали ее». Но все-таки я не могла поверить, что это он написал ее: едва ли ему был свойствен подобный стиль, и вдобавок по глупости я полагала, что ему было бы неловко награждать меня столь обидным прозвищем. Да и вид его служил ему оправданием: читая письмо, он краснел и был явно возмущен.
— Ну, это уж слишком, это жестоко, унизительно! — воскликнул он.
Взглянув на его взволнованное лицо, я поняла, что это на самом деле жестоко. Я сознавала, что, достоин он сам порицания или нет, кто-то виноват еще сильнее.