Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, он неподвижно сидел.
— Надень шляпу, — произнес голос.
Адвокат Фихтельбаум вздрогнул.
— Надень шляпу. На голове набожного еврея должна быть шляпа, — сказал голос.
Должно быть, я помешался, подумал адвокат. Что это за голос? Неужели я слышу голос Бога?
Но то был еще не Бог, то был папа адвоката Фихтельбаума, пан Мориц Фихтельбаум, умерший в начале двадцатого века. Сейчас он говорил из девятнадцатого века, когда был еще жив. Адвокат Фихтельбаум увидел своего папу в красивой, просторной комнате, окна которой выходили в сад. За садом тянулись поля ячменя, а на горизонте была видна темная линия леса. Мориц Фихтельбаум стоял недалеко от окна, у него была красивая, черная, стекающая на грудь борода, а на голове шляпа пепельного цвета. Это был очень интересный мужчина, одетый в сюртук из темного сукна и темные брюки. Массивная серебряная цепь часов блестела на уровне талии Морица Фихтельбаума, а под самой бородой болталось на тонкой цепочке пенсне.
— Надень шляпу, — сказал Мориц Фихтельбаум сыну. — Хоть это ты можешь сделать для меня перед смертью.
И он снял с головы свою шляпу и затем подал ее сыну.
— А ты, папа? — спросил адвокат Фихтельбаум очень тихо. — Теперь ты без шляпы.
— Она мне уже не нужна, — ответил отец.
Адвокат Фихтельбаум вспомнил, что его папа купил эту шляпу в девятнадцатом веке, в Вене, когда ездил туда вместе с раввином Майзельсом на конференцию еврейских благотворительных обществ. Вернувшись домой, Мориц Фихтельбаум показал шляпу маленькому сыну, и адвокат прекрасно помнил, что на кожаном канте был знак некой шляпной фирмы с Кертнергассе. Не мог припомнить, правда, название фирмы, зато видел с далекого расстояния, отделявшего его от девятнадцатого века, овальную надпись, гласившую «К. und К. Hoflieferanten»[70]. Адвокат Фихтельбаум пожал плечами.
Что за шляпы поставляли они императору, подумал он скептично, если император всегда ходил в военной форме. Он, наверное, даже спать ложился в форме.
Именно в этот момент щель расширилась, и на пороге двери показался сапог. И в тот же момент случилось небольшое, но весьма благотворное чудо. Адвокат Ежи Фихтельбаум поднял взгляд и на стволе пистолета увидел милый, ясный луч солнца, падающий в большую комнату через окна, смотрящие на сад, поля ячменя и дальний лес. У окна стоял папа адвоката, с бородой, в шляпе поставщиков императорского двора, с цепью часов на уровне талии и пенсне, болтающемся на цепочке под окладистой, темной бородой. Папа держал адвоката за ручку, а адвокат тоже был в шляпе, и у него тоже была черная, красивая борода, стекающая на грудь, хоть и был он еще маленьким мальчиком.
XV
Он стоял возле окна веранды и бдительно посматривал на улицу. Невысокий, лысоватый, щуплый. Его фигура контрастировала с чертами лица, которые были высечены мощными ударами резца, как если бы Бог работал над ним в состоянии гнева и нетерпения. То было мужицкое лицо со старинных полотен Котсиса и Хелмоньского[71], где сила переплетена с простоватостью. Итак, он стоял возле окна веранды, бдительно посматривал на улицу перед домом и ощущал сердечную боль. Ему удавалось так долго, так невероятно долго оставаться в стороне от потока событий, на сухом берегу. Он вовсе не был труслив, просто проявлял меньшую, чем другие, заинтересованность. Лишь через много лет оказалось, что все остальные, без исключения, проявляли огромную заинтересованность. В действительности же он принадлежал к тому множеству людей, которые с горечью восприняли утрату независимости, с отвращением смотрели на оккупантов, испытывали тревогу при виде яростной жестокости мира, однако собственное существование пристраивали на обочине, поглощенные повседневными заботами или — как он — своей внутренней жизнью, своей духовностью, далекой от обыденных дел, тем более далекой, чем более зловещей и бесчеловечной становилась обыденность. Все предшествующие годы жизнь его протекала среди теней, в дружбе и согласии. Был он филологом — специалистом по классическим языкам — не только по образованию и склонности. Латынь и греческий сделали из него человека, существовавшего в ином мире. В те времена было это еще возможно. Жил он одиноко, окруженный приятным, культурным обществом классиков. Выходил на прогулку, держа под мышкой Фукидида, Тацита или Ксенофонта. Обедал с Софоклом и Сенекой. Живых людей различал с трудом, общался с ними лишь мимоходом, поскольку они хоть и были необходимы для жизни, но неинтересны и шумливы. Пользовался репутацией рассеянного человека. Про него рассказывали анекдоты, о которых он даже не подозревал, так как для окружающих являлся не собеседником, а лишь предметом разговора.
Родом он был из деревни под Кельцами, где его родители и дед с бабкой нанимались на работу за кров над головой и кусок хлеба. Матери совсем не помнил, без любви вспоминал отца, человека страшного во гневе, причиной озлобленности которого были несчастья. Десятилетним парнишкой покинул отца и братьев с сестрами и ушел в мир, чтобы бедовать в одиночестве. Но в душе сохранил ненависть к нужде и униженности, к идиллической деревне, вербе и орешнику, лоскутам пахотной земли, дымам над кострами, мужикам, ругательствам, глумлению над всем. Из таких, как он, вырастали либо бунтовщики, либо личности одинокие, внутренне сосредоточенные. Перед ним был выбор — социальная революция или бегство за пределы этого скверно устроенного мира. О личностях, ему подобных, поэты-позитивисты сочиняли поэмы. И Жеромский о таких писал. Он работал на стройках, рыл колодцы, ухаживал за лошадьми. Голодал. Мучился. И учился с мужицким упорством. За каморку в пансионатах колол дрова и носил воду. Ел в харчевнях за мытье посуды. С отличием окончил классическую гимназию, сумел получить бесплатное место в университете. Его Голгофа длилась двадцать лет, поскольку в довершение всего пришлось пережить Великую войну и 1920 год. Лишь потом встал на ноги, но всегда жил в бедности, гордый и одинокий, доктор философии, филолог-классик, сын безземельных батраков, который собственным трудом, решимостью, силой характера поднялся не только над своим сословием, но и над миллионами других людей, родившихся под более счастливой звездой. Всем был обязан себе и ничего не требовал от мира. Довольствовался скромным существованием, подрабатывал время от времени, преподавая латынь и греческий, не гнушался и других занятий, так как никакой работы не боялся, все это испытал уже в юности. Не любил мир, который был ему дан. И потому оставил мир зримых людей и предметов и переселился в теплые, солнечные края античности.
Когда разразилась война, он не страшился будущего. Одинокие люди, живущие в воображаемом мире, не знают повседневных страхов своих ближних. Война и оккупация не сделали доктора Адама Корду беднее, не отняли у него привилегию прогуливаться с Цицероном. Он вовсе не был холодным и бездушным фантазером. Страдания других наполняли его сочувствием. Но то, что творилось вокруг, все же не касалось его. Он не изучал, подобно многим другим, танковых прорывов Гитлера, значительно больше его занимали проблемы походов Кира Младшего и Галльской войны. Возможно, что во времена оккупации он даже ощущал еще большую уверенность в мире призраков, ирреальности, все и всё вокруг было ирреально и далеко от общепринятых норм.