Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Двух часов ждут, — подумал Павел Григорьевич, — вот ведь народ, ничего на них не действует! Водки нет — всякую дрянь пьют, как будто специально, чтоб скорей себя доконать. И, скажи, в чем же дело? Ну ладно в войну, когда жизнь была тяжелая, холод, голод, страхи всякие, а теперь-то почему? В магазине все есть, конечно, не все, но основные продукты питания всегда на прилавке, одежда тоже, да и вообще, нет чтоб вечером в парк пойти, культурно провести время… Отчего это все? От недостатка грамотности или от ее избытка?»
Он подумал, подумал, но так ничего и не решил и свернул в парк. Павел Григорьевич любил здесь ходить. Тут стояли статуи девушек с веслами, спортсменов. «Вот она, наша молодежь!» — подумал он, с удовольствием разглядывая их жизнерадостные лица, аккуратные прически и кряжистые сильные формы, — что называется, готов к труду и обороне. Девушки — будущие матери, юноши — будущие рабочие и колхозники. В здоровом теле здоровый дух. Еще стояли статуи пионеров, отдающих салют, с развевающимися гипсовыми галстуками, гипсовые вазы, в которых ничего не росло, и плакаты с портретами передовиков производства.
А на скамейке под одним из портретов сидели двое в грязных спецовках. Один лет двадцати, другой постарше. Прямо на скамейке у них была расстелена газета, на которой лежали огурцы, помидоры, лук, буханка хлеба и стояли две кефирные бутылки. И это в парке! Оба неумыты, руки в мазуте или в масле и говорили так, что уши вяли, при этом оба еще и хохотали, поминая какую-то Зинку. У Павла Григорьевича потянуло губы, что было вернейшим признаком раздражения, он уже почти прошел мимо, но тут тот, что помоложе, отломив от буханки ломоть, чуть куснул его и швырнул под ноги. И Павел Григорьевич не стерпел.
— Да вы совесть-то имейте! — крикнул он, полуобернувшись к парням. — Что ты под ноги кинул? Ты что кинул, молокосос?
— Ты что, дед? — примирительно сказал старший. — Ты что завелся? Сидим, обедаем, никого не трогаем, мы шофера, в рейсе, а столовая у вас на обед закрыта.
Может, тем бы дело и кончилось, но Павла Григорьевича понесло. Эти двое сейчас олицетворяли для него все бескультурье и хамство: в грязных спецовках притащились прямо в центр! Он побагровел и заорал на них:
— Что, что! А то! Тут женщины и дети ходят, а у вас мат на мате! Хлеб под ноги швыряете, а вы знаете, как он достается? Во время войны люди с голоду пухли, а вы сейчас его ногами топчете, вот взять бы да по роже этим хлебом, по нахальной по твоей, может, хоть тогда бы уважать научился. Иждивенцы!
Тут молодой вдруг резко встал со скамейки, подобрал ломоть и сунул Павлу Григорьевичу прямо в губы.
— Голодный? — сказал он со сдержанным бешенством. — Ну на, жри, если голодный! Ну! Ешь!
Павел Григорьевич отбил руку, и хлеб отлетел на асфальт. Выходило как-то неловко.
— Да вы что себе позволяете! — он отчасти даже испугался, потому что в глазах молодого полыхало бешенство. Это был рыжеватый коротко стриженный парнишка, курносый и в конопушках, глаза у него были светлые, почти прозрачные, а сейчас прямо светились. Парень схватил со скамейки буханку и с силой стал пихать ее Павлу Григорьевичу в рот, приговаривая:
— Ну жри, жри, сука, если тебе мало! Это я иждивенец? Ешь, падла, задавись! Ты его сеял? Ты его убирал? Ты его пек? Так что ж ты лезешь?! Что ты к людям лезешь?! Слова умеешь говорить?! Умеешь! А мы на тебя вкалываем, и еще ты же нам указывать будешь, как жить, что делать! А кто ты такой? Ты где такую ж. . . наел, а? Паскуда! Начальничек, да видал я вас таких! Над людьми воду варите, суки, вздохнуть не даете!
Тут второй встрял меж ними, стал отталкивать рыжего, который, размахивая буханкой, рвался к Павлу Григорьевичу.
— Ты мне за это ответишь, сопляк! — орал Павел Григорьевич, побагровев. — Я тебя в милицию!
— Давай, давай! — У парня дергался рот, он все рвался, а товарищ оттаскивал его за спецовку, улыбаясь и приговаривая:
— Да ты чо, Серега? Да успокойся ты!
— Я-то спокоен! Я споко-оен! — кричал парень. — Он мне войной в глаза тычет, сука! А ты знаешь, что такое война? Гладкий какой кабан! Ты думаешь, он воевал? Да он по тылам огинался, лучшие люди в окопах головы положили, а они, вот такие, отсиделись, живые остались, каждые пять лет медаль получают! У меня медаль одна, да она честная. Я на уборочной от света до света, а он меня будет про хлеб учить, падла! И я еще иждивенец! Я?!
У парня задергалось лицо, в глазах встали слезы, и он, отпихнув от себя второго, пошел к скамейке, сел и трясущимися руками стал шарить по карманам. И Павлу Григорьевичу почему-то стало вдруг неловко, будто он сделал что-то не то. Но он не мог отойти от обиды и все еще орал:
— Я сейчас участкового позову! Чтоб упекли вас, хулиганье!
— Да вы не обижайтесь на него, — примирительно сказал тот, что постарше, ухватив Павла Григорьевича за рукав. — Он год как из Афгана, нервный.
— Вы мне морали не читайте! — резко сказал Павел Григорьевич и, вырвав руку, пошел по аллее назад.
Вслед ему полетела кефирная бутылка, он вобрал голову в плечи и пошел быстрее, боясь, как бы не попали в голову. С этого рыжего станется — бешеный!
За парком он остановился, тяжело дыша и кипя злостью, направился было в милицию, но на полдороге остыл и передумал. Неловко было как-то. Если б еще не убежал, а задергал бы…
Самое обидное — что парень как в воду глядел: не удалось Павлу Григорьевичу повоевать, всю войну он прослужил в охране военных складов по причине плоскостопия, гастрита и разных других болезней. После демобилизации закончил курсы и работал уполномоченным, культработником, завклубом, то есть действительно не пахал, не сеял. Вообще-то он втайне, даже от себя скрывая, думал, что ему в жизни повезло, потому что он хорошо помнил опустевшие послевоенные